Skip to Content
Четыре стороны света
Четыре стороны света
* * *
Вот приходит замысел рисунка…
Вот приходит замысел рисунка. Поединок сердца и рассудка.
Иногда рассудок побеждает: он довольно трезво рассуждает,
здравые высказывает мысли — ну, и побеждает в этом смысле…
Сердце бьется, сердце не сдается, ибо сердце сердцем остается.
Пусть оно почаще побеждает! Это как-то больше убеждает.
* * *
Здесь обычай древний не нарушат…
Здесь обычай древний не нарушат. В деревянный ставень постучи — чай заварят, валенки просушат, теплых щей достанут из печи.
В этих избах, в этой снежной шири, белыми морозами дыша, издавна живет она — Сибири щедро хлебосольная душа.
Если кто и есть еще, быть может, что шаги заслыша у ворот, на задвижку дверь свою заложит, ковшика воды не поднесет,
и влечет его неудержимо встреча с каждым новым пятаком — пусть себе трясется эта жила над своим железным сундуком!
Сколько раз меня в крестьянской хате приглашали к скромному столу! Клали на ночь только на кровати, сами ночевали на полу.
Провожая утром до ограды, говорили, раскурив табак,- дескать, чем богаты, тем и рады. Извиняйте, если что не так!..
В дом к себе распахивая двери, не тая ни помыслов, ни чувств, быть достойным, хоть в какой-то мере, этой высшей щедрости учусь.
Чтоб делить в сочувственной тревоге все, что за душой имею сам, с человеком, сбившимся с дороги, путником, плутавшим по лесам.
Чтобы, с ним прощаясь у ограды, раскурив по-дружески табак, молвить: — Чем богаты, тем и рады. Извиняйте, если что не так!
* * *
Что я знаю про стороны света?..
Что я знаю про стороны света? Вот опять, с наступлением дня, недоступные стороны света, как леса, обступают меня. Нет, не те недоступные земли, где дожди не такие, как тут, где живут носороги и зебры и тюльпаны зимою цветут, где лежат на волнах кашалоты, где на ветках сидят какаду… Я сегодня иные широты и долготы имею в виду.
Вот в распахнутой раме рассвета открываются стороны света. Сколько их? Их никто не считал. Открывается Детство, и Старость. И высокие горы Усталость. И Любви голубая дорога. И глухие низины Порока. И в тумане багровом Война — есть такая еще сторона с небесами багрового цвета. Мы закроем вас, темные стороны света!
Сколько есть неоткрытых сторон! Все они обступают меня, проступают во мне, как узоры на зимнем окне, очень медленно тают, и вновь открываются в раме рассвета неоткрытые стороны света.
* * *
Как я спал на войне…
Как я спал на войне, в трескотне и в полночной возне, на войне, посреди ее грозных и шумных владений! Чуть приваливался к сосне — и проваливался. Во сне никаких не видал сновидений. Впрочем, нет, я видал. Я, конечно, забыл — я видал. Я бросался в траву между пушками и тягачами, засыпал, и во сне я летал над землею, витал над усталой землей фронтовыми ночами. Это было легко: взмах рукой, и другой, и уже я лечу (взмах рукой!) над лугами некошеными, над болотной кугой (взмах рукой!), над речною дугой тихо-тихо скриплю сапогами солдатскими кожаными. Это было легко. Вышина мне была не страшна. Взмах рукой, и другой — и уже в вышине этой таешь. А наутро мой сон растолковывал мне старшина. — Молодой,- говорил,- ты растешь,- говорил,- оттого и летаешь… Сны сменяются снами, изменяются с нами. В белом кресле с откинутой спинкой, в мягком кресле с чехлом я дремлю в самолете, смущаемый взрослыми снами об устойчивой, прочной земле с ежевикой, дождем и щеглом. С каждым годом сильнее влечет все устойчиво прочное. Так зачем у костра-дымокура, у лесного огня, не забытое мною, но как бы забытое, прошлое голосами другими опять окликает меня? Загорелые парни в ковбойках и в кепках, упрямо заломленных, да с глазами, в которых лесные костры горят, спят на влажной траве и на жестких матрацах соломенных, как убитые спят и во сне над землею парят. Как летают они! Залетают за облако, тают. Это очень легко — вышина им ничуть не страшна. Ты был прав, старшина: молодые растут, оттого и летают. Лишь теперь мне понятна вся горечь тех слов, старшина! Что ж я в споры вступаю? Я парням табаку отсыпаю. Торопливо ломаю сушняк, у лесного огня хлопочу. А потом я бросаюсь в траву и в траве молодой засыпаю. Взмах рукой, и другой! Поднимаюсь опять и лечу.
* * *
Грач над березовой чащей…
Грач над березовой чащей. Света и сумрака заговор. Вечно о чем-то молчащий, неразговорчивый загород. Лес меня ветками хлещет в сумраке спутанной зелени. Лес меня бережно лечит древними мудрыми зельями. Мятой травою врачует — век исцеленному здравствовать, посох дорожный вручает — с посохом по лесу странствовать… Корни замшелого клена сучьями трогаю голыми, и откликается крона дальними строгими гулами. Резко сгущаются тени, перемещаются линии. Тихо шевелятся в тине странные желтые лилии. Гром осыпается близко, будит округу уснувшую. Щурюсь от быстрого блеска. Слушаю. Слушаю. Слушаю.
* * *
Вы помните песню про славное море?..
Вы помните песню про славное море? О парус, летящий под гул баргузина! …Осенние звезды стояли над логом, осенним туманом клубилась низина.
Потом начинало светать понемногу. Пронзительно пахли цветы полевые… Я с песнею тою пускался в дорогу, Байкал для себя открывая впервые.
Вернее, он сам открывал себя. Медленно машина взбиралась на грань перевала. За петлями тракта, за листьями медными тянуло прохладой и синь проступала.
И вдруг он открылся. Открылась граница меж небом и морем. Зарей освещенный, казалось, он вышел, желая сравниться с той самою песней, ему посвященной.
И враз пробежали мурашки по коже, сжимало дыханье все туже и туже. Он знал себе цену. Он спрашивал: — Что же, похоже на песню? А может, похуже?
Наполнен до края дыханьем соленым горячей смолы, чешуи омулиной, он был голубым, синеватым, зеленым, горел ежевикой и дикой малиной.
Вскипала на гальке волна ветровая, крикливые чайки к воде припадали, и как ни старался я, рот открывая, но в море, но в море слова пропадали.
И думалось мне под прямым его взглядом, что, как ни была бы ты, песня, красива, ты меркнешь, когда открывается рядом живая, земная, всесильная сила.
* * *
Не брести мне сушею…
Не брести мне сушею, а по северным рекам плыть! Я люблю присущую этим северным рекам прыть. Мне на палубе слышно, как плещет внизу Витим, как ревет Витим, в двух шагах почти невидим. Я щекою небритой ощущаю мешок вещевой, мой дорожный мешок, перемытый водой дождевой. От него пахнет пастой зубною и ягодным мылом, позабытой страною — детством лагерным милым. И от этого снится мне детство с певучими горнами и с вершинами горными, неприступными, гордыми. К тем вершинам горным, чтоб увидеть их наяву, от детства самого по высокой воде плыву. У безлюдного берега опускаю скрипучие трапы на песчаные отмели, на лесные пахучие травы. И огни золотого прииска в темноте за бортом начинаются, словно присказка (сказка будет потом!). Ну, а в присказке ходит Золушка в сапогах кирзовых. Полыхают вовсю два солнышка в глазах бирюзовых. Засыпает она, усталая, на подушке колкой, и стоят босоножки старые под железной койкой. А за окнами зорька-зорюшка сладко сны навевает. Золотые туфельки Золушка не спеша надевает. Золотыми, росой обрызганными, по мосткам застучала… Только это уже не присказка — это сказки начало. Это сказка моя правдивая, где ни лжи, ни обмана, где и вправду вершины горные поднимаются из тумана. Ах, вершины гордые! Чтоб увидеть вас наяву, я от детства самого по высокой воде плыву.
Пейзаж
Горящей осени упорство! Сжигая рощи за собой, она ведет единоборство, хотя проигрывает бой.
Идет бесшумный поединок, но в нем схлестнулись не шутя тугие нити паутинок с тугими каплями дождя.
И ветер, в этой потасовке с утра осинник всполошив, швыряет листья, как листовки,- сдавайся, мол, покуда жив.
И сдачи первая примета — белесый иней на лугу. Ах, птицы, ваша песня спета, и я помочь вам не могу…
Таков пейзаж. И если даже его озвучить вы могли б — чего-то главного в пейзаже недостает, и он погиб.
И все не то, все не годится — и эта синь, и эта даль, и даже птица, ибо птица — второстепенная деталь.
Но, как бы радуясь заминке, пока я с вами говорю, проходит женщина в косынке по золотому сентябрю.
Она высматривает грузди, она выслушивает тишь, и отраженья этой грусти в ее глазах не разглядишь.
Она в бору, как в заселенном во всю длину и глубину прозрачном озере зеленом, где тропка стелется по дну,
где, издалёка залетая, лучи скользят наискосок и, словно рыбка золотая, летит березовый листок…
Опять по листьям застучало, но так же медленна, тиха, она идет, и здесь начало картины, музыки, стиха.
А предыдущая страница, где разноцветье по лесам,- затем, чтоб было с чем сравниться ее губам, ее глазам.
Береза
За стеною голоса и звон посуды. Доводящие до умопомраченья разговоры за стеною, пересуды и дебаты философского значенья.
Видно, за полночь. Разбужен поневоле, я выскакиваю из-под одеяла. Что мне снилось? Мне приснилось чисто поле, где-то во поле березонька стояла.
Я кричу за эту стену: — Погодите! Ветер во поле березу пригибает. Одевайтесь,- говорю,- и выходите, где-то во поле береза погибает.
Пять минут,- кричу,- достаточно на сборы. Станем разом против ветра и мороза…- Пересуды за стеною, разговоры. Замерзает где-то во поле береза.
Памяти ровесника
Мы не от старости умрем — От старых ран умрем…
С.Гудзенко.
Опоздало письмо. Опоздало письмо. Опоздало. Ты его не получишь, не вскроешь и мне не напишешь. Одеяло откинул. К стене повернулся устало. И упала рука. И не видишь. Не слышишь. Не дышишь. Вот и кончено все. С той поры ты не стар и не молод, и не будет ни весен, ни лет, ни дождя, ни восхода. Остается навеки один нескончаемый холод — продолженье далекой зимы сорок первого года. Смерть летала над нами, витала, почта ощутима. Были вьюгою белой оплаканы мы и отпеты. Но война, только пулей отметив, тебя пощадила, чтоб убить через несколько лет после нашей победы. Вот еще один холмик под этим большим небосклоном. Обелиски, фанерные звездочки — нет им предела. Эта снежная полночь стоит на земле Пантеоном, где без края могилы погибших за правое дело. Колоннадой тяжелой застыли вдали водопады. Млечный Путь перекинут над ними, как вечная арка. И рядами гранитных ступеней уходят Карпаты под торжественный купол, где звезды мерцают неярко. Сколько в мире холмов! Как надгробные надписи скупы. Это скорбные вехи пути моего поколенья. Я иду между ними. До крови закушены губы. Я на миг у могилы твоей становлюсь на колени. И теряю тебя. Бесполезны слова утешенья. Что мне делать с печалью! Мое поколенье на марше. Но годам не подвластен железный закон притяженья к неостывшей земле, где зарыты ровесники наши.
* * *
Люблю осеннюю Москву…
Люблю осеннюю Москву в ее убранстве светлом, когда утрами жгут листву, опавшую под ветром. Огромный медленный костер над облетевшим садом похож на стрельчатый костел с обугленным фасадом. А старый клен совсем поник, стоит, печально горбясь… Мне кажется, своя у них, своя у листьев гордость. Ну что с того, ну что с того, что смяты и побиты! В них есть немое торжество предчувствия победы. Они полягут в чернозем, собой его удобрят, но через много лет и зим потомки их одобрят, Слезу ненужную утрут, и в юном трепетанье вся неоправданность утрат получит оправданье… Парит, парит гусиный клин, за тучей гуси стонут. Горит, горит осенний клен, золою листья станут. Ветрами старый сад продут, он расстается с летом.. А листья новые придут, придут за теми следом.
В Оружейной Палате
Не березы, не рябины и не черная изба — всё топазы, всё рубины, всё узорная резьба. В размышленья погруженный средь музейного добра, вдруг я замер, отраженный в личном зеркале Петра. Это вправду поражало: сколько лет ни утекло, все исправно отражало беспристрастное стекло — серебро щитов и сабель, и чугунное литье, и моей рубахи штапель, и обличие мое… Шел я улицей ночною, раздавался гул шагов, и мерцало надо мною небо тысячи веков, И под этим вечным кровом думал я, спеша домой, не о зеркале Петровом — об истории самой, о путях ее негладких, о суде ее крутом, без опаски, без оглядки перед плахой и кнутом. Это помнить не мешает, сколько б лет ни утекло,- все исправно отражает неподкупное стекло!
Белый снег
В ожидании дел невиданных из чужой страны в сапогах, под Берлином выданных, я пришел с войны.
Огляделся. Над белым бережком бегут облака. Горожанки проносят бережно куски молока.
И скользят, на глаза на самые натянув платок. И скрежещут полозья санные, и звенит ледок.
Очень белое все и светлое — ах, как снег слепит! Начинаю житье оседлое — позабытый быт.
Пыль очищена, грязь соскоблена — и конец войне. Ничего у меня не скоплено, все мое — на мне.
Я себя в этом мире пробую, я вхожу в права — то с ведерком стою над прорубью, то колю дрова.
Растолку картофель отваренный — и обед готов. Скудно карточки отоварены хлебом тех годов.
Но шинелька на мне починена, нигде ни пятна. Ребятишки глядят почтительно на мои ордена.
И пока я гремлю, орудуя кочергой в печи, все им чудится: бьют орудия, трубят трубачи.
Но снежинок ночных кружение, заоконный свет — словно полное отрешение от прошедших лет.
Ходят ходики полусонные, и стоят у стены сапоги мои, привезенные из чужой страны.
Четыре стороны света