Skip to Content
Галатея
По каким-то непонятным никому, а особенно мне, причинам, я иногда делюсь с Джорджем своими самыми сокровенными чувствами. Поскольку Джордж обладает огромным и всеохватывающим даром сочувствия, полностью расходуемым на него самого, такое занятие бесполезно, но я все равно иногда это делаю.
Может быть, в этот момент мое чувство жалости к самому себе настолько меня переполняет, что ему нужен выход.
Мы тогда сидели после приличного обеда в ожидании клубничного пирога на Фазаньей аллее, и я сказал:
— Джордж, я так устал, я просто болен от того, насколько эти критики не понимают и не пытаются понять, что я делаю. Мне неинтересно, что делали бы они на моем месте. Ясно, что писать они не умеют, а то не тратили бы времени на критику. А если они хоть как-нибудь умеют писать, то цель всех их критических потуг — хоть как-то уязвить того, кто выше их. И вообще…
Но тут принесли клубничный пирог, и Джордж не преминул воспользоваться возможностью перехватить нить разговора, что он сделал бы в любом случае, даже если бы (страшно подумать!) пирог не принесли.
— Друг мой, — сказал Джордж, — пора бы вам научиться спокойно воспринимать превратности жизни. Говорите себе (и это будет правдой), что ваши ничтожные писания ничтожно мало влияют на мир, и уж тем более не имеет никаких последствий то, что скажут о них критики (если скажут вообще). Такие мысли доставляют большое облегчение и предотвращают развитие язвы желудка. И уж тем более вы могли бы воздержаться от подобных речей в моем присутствии, ибо могли бы понять, что моя работа гораздо весомее вашей, а удары критики гораздо разрушительнее.
— Вы хотите сказать, что вы тоже пишете? — сардонически спросил я, вгрызаясь в пирог.
— Отнюдь, — возразил Джордж, вгрызаясь в свой. — Моя работа гораздо важнее. Я — благодетель человечества, непризнанный, недооцененный благодетель человечества.
Готов был поклясться, что у него увлажнились глаза.
— Я не понимаю, — мягко сказал я, — как чье-нибудь мнение о вас может оказаться настолько низким, что его можно назвать недооценкой.
— Игнорируя эту издевку, поскольку от вас ничего другого не жду, я все же расскажу вам, что я думаю об этой красавице, Бузинушке Маггс.
— Бузинушке? — переспросил я с оттенком недоверия.
Бузинушка — это было ее имя (так говорил Джордж). Не знаю, почему родители так ее назвали — может быть, она напоминала им некоторые нежные моменты их предшествующих отношений, а может быть, как полагала сама Бузинушка, они поддали малость бузинной настойки, когда были заняты процессом, давшим ей жизнь. А иначе у нее был шанс и не появиться на свет.
В любом случае ее отец, который был моим старым другом, попросил меня быть ее крестным, и я не мог ему отказать. Естественно, что я относился к таким вещам серьезно и вполне ощущал возложенную на меня ответственность. В дальнейшем я всегда старался держаться как можно ближе к своим крестницам, особенно если они вырастали такими красивыми, как Бузинушка.
Когда ей исполнилось двадцать, умер ее отец, и она унаследовала приличную сумму, что, естественно, усилило ее привлекательность и красоту в глазах света. Я, как вы знаете, стою выше всей этой суеты вокруг такого мусора, как деньги, но я счел своим долгом защитить ее от охотников за приданым. Поэтому я взял себе за правило проводить с ней как можно больше времени и часто у нее обедал. В конце концов, она души не чаяла в своем дядюшке Джордже, и я никак не могу поставить это ей в минус.
Как оказалось, Бузинушка не слишком нуждалась в золотом яичке из семейного гнездышка, поскольку она стала скульптором и добилась признания. Художественная ценность ее работ не могла быть поставлена под сомнение хотя бы из-за их рыночной цены.
Я лично не вполне понимал ее творчество, поскольку мой художественный вкус весьма утончен, и я не мог слишком высоко оценивать работы, создаваемые для тех денежных мешков, которые могли себе позволить их покупать.
Помню я как-то спросил ее, что представляет собой одна из ее скульптур.
— Вот, видишь, — сказала она, — на табличке написано: «Журавль в полете».
Изучив этот предмет, который был сделан из чистейшей бронзы, я спросил:
— Да, табличку я вижу. А где журавль?
— Да вот же он! — она ткнула в маленький заостренный конус, поднимавшийся из бесформенного бронзового основания.
Я внимательно рассмотрел конус и спросил:
— Это журавль?
— А что же еще, старая ты развалина! — она любила такие ласкательные прозвища. — Это острие длинного журавлиного клюва.
— Бузинушка, этого достаточно?
— Абсолютно! — твердо сказала Бузинушка. — Ведь не журавля представляет эта работа, а вызывает в уме зрителя абстрактное понятие журавлиности.
— А, — сказал я, несколько сбитый с толку. — Теперь, когда ты объяснила, действительно вызывает. Но ведь написано, что журавль в полете. Откуда это следует?
— Ах ты дуролом недоделанный! — воскликнула она. — Ты вот эту аморфную конструкцию бронзы видишь?
— Вижу, — ответил я. — Она просто бросается в глаза.
— Так не станешь же ты отрицать, что воздух, как и любой газ, если на то пошло, является аморфной массой. Так вот, эта аморфная бронза есть кристально ясное отражение атмосферы как абстрактного понятия. А вот здесь, на передней поверхности бронзы — тонкая и абсолютно горизонтальная линия.
— Вижу. Когда ты говоришь, все так ясно.
— Это абстрактное понятие полета через атмосферу.
— Замечательно, — восхитился я. — Просто глаза открылись от твоего объяснения. И сколько ты за это получишь?
— А, — она махнула рукой, как будто не желая говорить о таких пустяках. — Может быть, тысяч десять долларов. Это же такая простая и очевидная работа, что мне неловко запрашивать больше. Это так, между прочим. Не то что вот это.
Она показала на барельеф на стене, составленный из джутовых мешков и кусков картона, размещенных вокруг старой взбивалки для яиц, вымазанной чем-то напоминающим засохший желток.
Я взглянул с уважением:
— Это, разумеется, бесценно!
— Я так полагаю, — ответила она. — Это тебе не новая взбивалка — на ней вековая патина. Я эту взбивалку на свалке нашла.
Потом, не могу до сих пор взять в толк почему, у нее задрожала нижняя губа, и она всхлипнула:
— О дядя Джордж!
Я сразу встревожился и, схватив ее красивую, сильную руку скульптора, с чувством пожал.
— В чем дело, дитя мое?
— Джордж, если бы ты знал, как мне надоело лепить эти простенькие абстракции только потому, что публике они нравятся, — Она прижала костяшки пальцев ко лбу и трагическим голосом сказала: — Как бы я хотела делать то, что мне на самом деле хочется, чего требует мое сердце художника.
— А что именно, Бузинушка?
— Я хочу экспериментировать. Я хочу искать новые направления. Я хочу пробовать неиспробованное, изведать неизведанное, исполнить неисполнимое.
— Так кто же мешает тебе, дитя мое? Ты достаточно богата, чтобы это себе позволить.
И тут она улыбнулась, и ее лицо засияло красотой.
— Спасибо на добром слове, дядя Джордж. На самом деле я себе действительно это позволяю — время от времени. У меня есть потайная комната, в которой я храню то, что может понять только вкус настоящего художника. «Тот вкус, что привычен к черной икре», — закончила она цитатой.
— Мне можно на них посмотреть?
— Конечно, дорогой мой дядя. После того как ты меня так морально поддержал, разве я могу тебе отказать?
Она подняла тяжелую гардину, за которой была еле заметная потайная дверь, почти сливавшаяся со стеной. Девушка нажала кнопку, и дверь сама собой открылась. Мы вошли, дверь за нами закрылась, и вся комната осветилась ярчайшим светом.
Почти сразу я заметил скульптуру журавля, выполненную из какого-то благородного камня. Каждое перышко было на месте, в глазах светилась жизнь, клюв приоткрыт и крылья полуприподняты. Казалось, он сейчас взовьется в воздух.
— О Боже мой, Бузинушка! — вскрикнул я. — Никогда ничего подобного не видел!
— Тебе нравится? Я это называю «фотографическое искусство», и мне оно кажется красивым. Конечно, это чистый эксперимент, и критики вместе с публикой уржались бы и уфыркались, но не поняли бы, что я делаю. Они уважают только простые абстракции, чисто поверхностные и сразу понятные каждому, не то что это, для тех утонченных натур, кто может смотреть на произведение искусства и чувствовать, как его душу медленно озаряет понимание.
После этого разговора мне была предоставлена привилегия время от времени заходить в секретную комнату и созерцать те экзотические формы, что выходили из-под ее сильных пальцев и талантливой стеки. Я глубоко восхищался женской головкой, которая выглядела точь-в-точь как сама Бузинушка.
— Я назвала ее «Зеркало». Она отражает мою душу, ты с этим согласен?
Я с энтузиазмом соглашался.
Думаю, что благодаря этому она наконец доверила мне свой самый важный секрет.
Как-то я ей сказал:
— Бузинушка, у тебя есть… — я замешкался в поисках эвфемизма, — приятель?
— Приятели? Ха! — сказала она. — Они тут стадами ходят, эти кандидаты в приятели, но на них даже смотреть не хочется. Я же художник! И у меня в сердце, в уме и в душе есть идеальный образ настоящей мужской красоты, которая никогда не может повториться во плоти и крови и завоевать меня. Этому образу, и только ему, отдано мое сердце.
— Отдано твое сердце, дитя мое? — мягко повторил я. — Значит, ты его встретила?
— Встретила… Пойдем, дядя Джордж, я тебе его покажу. Ты узнаешь мою самую большую тайну.
Мы вернулись в комнату фотографического искусства, и за еще одной тяжелой гардиной открылся альков, которого я раньше не видел. Там стояла статуя обнаженного мужчины ростом шесть футов, и она была совершенна в каждом миллиметре.
Бузинушка нажала кнопку, и статуя медленно завращалась на своем пьедестале, поражая своей гладкой симметрией и совершенными пропорциями.
— Мой шедевр, — сказала Бузинушка.
Я лично не слишком большой поклонник мужской красоты, но на лице Бузинушки было написано такое самозабвенное восхищение, что я понял, как переполняют ее обожание и любовь.
— Ты влюблена в этого… изображаемого, — сказал я, стараясь избегать упоминания о статуе как неодушевленном предмете и местоимения «она».
— О да! — прошептала она. — Для него я готова умереть. Пока есть он, все другие для меня противны и бесформенны. Прикосновение любого из них для меня мерзко. Только его хочу. Только его.
— Бедное мое дитя, — сказал я. — Изваяние — не живое.
— Я знаю, — ответила она сокрушенно. — Что же мне делать? Боже мой, что же мне делать?
— Как это все грустно! — проговорил я вполголоса. — Это похоже на историю Пигмалиона.
— Кого? — спросила Бузинушка, будучи, как истинный художник, далека от событий внешнего мира.
— Пигмалиона. Это из древней истории. Пигмалион был скульптором, таким, как ты, только мужского пола. И он так же, как и ты, изваял красивую статую, только по свойственным мужчинам предрассудкам он изваял женщину и назвал ее Галатея. Статуя была столь прекрасна, что Пигмалион ее полюбил. Видишь, все как у тебя, только ты — живая Галатея, а статуя — изваянный Пиг…
— Нет! — резко возразила Бузинушка, — не жди, что я его буду называть Пигмалионом. Грубое, простецкое имя, а мне нужно поэтическое. Я его называю, — голос ее пресекся, она глотнула и продолжила: — Хэнк. Что-то такое мягкое есть в имени «Хэнк», что-то такое музыкальное, чему отзывается сама моя душа. А что там дальше было с Пигмалионом и Галатеей?
— Обуреваемый любовью, — начал я, — Пигмалион взмолился Афродите…
— Кому-кому?
— Афродите, греческой богине любви. Он взмолился ей, и она, из хорошего к нему отношения, оживила статую. Галатея стала живой женщиной, вышла замуж за Пигмалиона, и они жили долго и счастливо.
— Гм, — промычала Бузинушка, — Афродиты этой, наверное, на самом деле нет?
— В действительности, конечно, нет. Хотя с другой стороны… — я не стал продолжать. Не было уверенности, что Бузинушка правильно поймет упоминание о моем двухсантиметровом демоне Азазеле.
— Плохо, — сказала она. — Вот если бы кто-нибудь мог оживить для меня моего Хэнка, превратить этот холодный, твердый мрамор в теплую мягкую плоть, я бы для него… О дядя Джордж, ты только представь себе, каково было бы заключить в объятия Хэнка и почувствовать под ладонями мягкость, мягкость… — она чуть не мурлыкала на этом слове от воображаемого чувственного наслаждения.
— Дорогая Бузинушка, — сказал я, — мне бы не хотелось воображать, что это делаю я сам, но я понимаю — ты нашла бы это восхитительным. Однако ты говорила, что, если бы кто-нибудь превратил мертвый твердый мрамор в живую мягкую плоть, ты бы что-то там для него сделала. Ты имела в виду что-нибудь конкретное?
— Конечно! Такому человеку я бы дала миллион долларов.
Я сделал паузу, как и любой бы на моем месте — из чистого уважения к сумме — а потом спросил:
— Бузинушка, а у тебя есть миллион долларов?
— У меня два миллиона кругленьких баксов, дядя Джордж, — сказала она в своей простодушной и непосредственной манере, — и я буду рада отдать в этом случае половину. Хэнк этого стоит, тем более что я всегда могу наляпать еще несколько абстракций для публики.
— Это ты можешь, — согласился я. — Ладно, девочка, выше голову, и мы посмотрим, чем может тебе помочь дядя Джордж.
Это был явный случай для Азазела, так что я вызвал моего маленького друга, который выглядит как карманное издание дьявола ростом в два сантиметра, но с остриями рожек и закрученным остроконечным хвостом. Он был, как всегда, не в настроении и стал тратить мое время на подробный и утомительный рассказ, почему именно он не в настроении. Похоже было, что он занимался каким-то искусством — тем, что в его смешном мирке считается искусством,, но хотя он описывал это очень подробно, я так ничего и не понял, кроме одного — что это было охаяно критиками. Критики одинаковы во всей вселенной — злобные и бесполезные все как один.
Хотя, как я думаю, вы должны радоваться, что земные критики обладают хотя бы минимальными следами порядочности. Если верить Азазелу, то высказывания критиков о нем далеко выходят за пределы того, что они позволяют себе говорить о вас. На самый мягкий из примененных к нему эпитетов можно было отвечать только хлыстом. Я это вспомнил потому, что его жалобы на критиков очень напоминают ваши.
Я долго, хотя и с трудом, выслушивал его причитания, пока не улучил момент ввернуть свою просьбу об оживлении статуи. От его визга у меня чуть уши не лопнули.
— Превратить кремниевый материал в углерод-водную форму жизни? А может быть, еще попросишь сотворить тебе планету из экскрементов? Как это — превратить камень в плоть?
— Уверен, что ты можешь измыслить способ, о Могучий, — сказал я. — Ведь если ты сделаешь столь невозможное и доложишь в своем мире, не окажутся ли критики кучкой глупых ослов?
— Они хуже, чем кучка глупых ослов, — буркнул Азазел. — Так о них думать — это значит безмерно их возвысить и незаслуженно оскорбить ослов. Я думаю, что они просто балдарговуины несчастные.
— Именно так они и будут выглядеть. И все, что для этого нужно — превратить холодное в теплое, а твердое в мягкое. Особенно в мягкое. Та молодая женщина, которую я имею в виду, особенно хотела бы, обняв статую, ощутить под своими руками мягкую эластичность тела. Это вряд ли будет трудно. Статуя — совершенное изображение человеческого существа, и тебе ее только надо наполнить мышцами, кровеносными сосудами, органами и нервами, обтянуть кожей — и готово.
— Вот всем этим заполнить, — проще простого, да?
— Вспомни, что ты выставишь критиков балдарговуинами.
— Хм, это стоит принять во внимание. Ты знаешь, как воняют балдарговуины?
— Нет, и не рассказывай, пожалуйста. А я могу послужить тебе моделью.
— Моделью, шмоделью, — пробормотал он, задумываясь (не знаю, где он берет такие странные выражения). — Ты знаешь, насколько сложен мозг, даже такой рудиментарный, как у людей?
— Ну, — ответил я, — над этим можешь особенно долго не стараться. Бузинушка — девушка простая, и то, что ей нужно от статуи, не требует особого участия мозга — как я думаю.
— Тебе придется показать мне статую и предоставить возможность изучить материал, — сказал он.
— Я так и сделаю. Только запомни: статуя должна ожить при нас, и еще — она должна быть страшно влюблена в Бузинушку.
— Любовь — это просто. Только подрегулировать гормональную сферу.
На следующий день я напросился к Бузинушке снова посмотреть статую. Азазел, сидя у меня в кармане рубашки, время от времени оттуда высовывался и тоненьким голосом фыркал. К счастью, Бузинушка смотрела только на статую и не заметила бы, даже если бы с ней рядом толпились двадцать демонов нормального роста,
— Ну и как? — спросил я Азазела.
— Попробую, — ответил он. — Я его начиню органами по твоему подобию. Ты, я думаю, вполне нормальный представитель своей мерзкой недоразвитой расы.
— Более чем нормальный, — гордо ответил я. — Я выдающийся образец.
— Ну и отлично. Она получит свою статую во плоти — мягкой на ощупь, теплой плоти. Ей только придется подождать до завтрашнего полудня — по вашему времени. Ускорить процесс я не смогу.
— Понял. Мы с ней подождем.
На следующее утро я позвонил Бузинушке.
— Деточка моя, я говорил с Афродитой, Бузинушка переспросила взволнованным шепотом:
— Так она существует на самом деле?
— В некотором смысле, дитя мое. Сегодня в полдень твой идеальный мужчина оживет прямо у нас на глазах.
— О Господи! Дядя Джордж, вы меня не обманываете?
— Я никогда не обманываю, — ответил я, но должен признать, что несколько нервничал. Я ведь полностью зависел от Азазела, хотя, правда, он меня ни разу не подводил.
В полдень мы оба стояли перед альковом, глядя на статую, а она уставилась в пространство каменным взором. Я спросил:
— У тебя часы показывают точное время, моя милая?
— О да, дядя. Я их проверяла по обсерватории. Осталась одна минута.
— Превращение может на минуту-другую задержаться. В таких вещах трудно угадать точно.
— Богиня наверняка должна все делать вовремя, — возразила Бузинушка. — Иначе какой смысл быть богиней?
Это я и называю истинной верой, и таковая была вознаграждена. Как только настал полдень, по статуе прошла дрожь. Изваяние постепенно порозовело, приобретая цвет нормального тела. Медленно шевельнулся стан, руки опустились и вытянулись по бокам, глаза поголубели и заблестели, волосы на голове стали светло-каштановыми и появились в нужных местах и количествах на теле. Он наклонил голову, и его взгляд остановился на Бузинушке, глядящей, не отрывая глаз, и дышащей, как пловец в конце заплыва.
Медленно, казалось даже, что с потрескиванием, он сошел с пьедестала, сделал шаг к Бузинушке, раскрыл объятия и выговорил:
— Ты — Бузинушка. Я — Хэнк.
— О Хэнк! — выдохнула Бузинушка, тая в его руках.
Они долго стояли, застыв в неподвижном объятии, а потом она, сияя глазами в экстазе, взглянула на меня через его плечо.
— Мы с Хэнком, — сказала она, — на несколько дней здесь останемся одни и устроим себе медовый месяц. А потом, дядя Джордж, я тебя найду.
И она пошевелила пальцами, как бы отсчитывая деньги.
Тут и у меня глаза засияли, и я на цыпочках вышел из дому. Меня, откровенно говоря, неприятно поразила дисгармоничная картина — полностью обнаженный мужчина, обнимающий полностью одетую женщину, однако я был уверен, что, как только я выйду, Бузинушка эту дисгармонию устранит незамедлительно.
Десять дней я подождал, но она так и не позвонила. Я не слишком удивился, поскольку считал, что она была слишком занята другим, но все же подумал, что так как ее экстатические ожидания полностью оправдались, причем исключительно за счет моих — ну, и Азазела — усилий, то будет только справедливо, если теперь оправдаются и мои.
Итак, я направился к ее убежищу, где покинул счастливую чету, и позвонил в дверь. Ее открыли очень нескоро, и мне даже уже начала мерещиться кошмарная картина, как два молодых существа довели друг друга до смерти во взаимном экстазе. Но тут дверь с треском распахнулась.
У Бузинушки был вполне нормальный вид, если разозленный вид может быть назван нормальным.
— А, это ты, — сказала она.
— Вообще-то да, — ответил я, — Я уже боялся, что ты уехала из города, чтобы продлить медовый месяц.
О своих мрачных предположениях я промолчал — из дипломатических соображений.
— И что тебе надо? — спросила она.
Не так чтобы лопаясь от дружелюбия. Я понимал, что ей не мог понравиться причиненный мной перерыв в ее занятиях, но я считал, что после десяти дней небольшой перерыв будет очень кстати.
Я ответил:
— Такой пустяк, как миллион долларов, дитя мое. С этими словами я толкнул дверь и вошел. Она поглядела на меня с холодной ухмылкой и произнесла:
— Бубкес ты получишь, дядя, а не миллион. Я не знаю, сколько это — «бубкес», но немедленно предположил, что намного меньше миллиона долларов. Озадаченный и несколько задетый, я спросил:
— Как? А в чем дело?
— В чем дело? — переспросила она. — В чем дело! Я тебе сейчас скажу, в чем дело. Когда я сказала, что хочу сделать его мягким, я не имела в виду мягким всегда и во всех местах.
И своими сильными руками скульптора она вытолкнула меня за дверь и с грохотом ее захлопнула, Потом, пока я, ошеломленный, стоял столбом, дверь распахнулась снова.
— А если ты еще сюда заявишься, я прикажу Хэнку разорвать тебя на клочки. Он во всем остальном силен как бык.
И я ушел. А что было делать?
Вот такую критику получила моя работа в искусстве. И вы еще утомляете меня своими мелкими жалобами.
Закончив свою историю, Джордж так сокрушенно покачал головой, что я ощутил прилив сочувствия. Я сказал:
— Джордж, я знаю, что вы вините Азазела, но по-настоящему парнишка все же не виноват. Вы сами немножко пережали насчет мягкости.
— Так это ведь она настаивала! — возмутился Джордж.
— Верно, но вы сказали Азазелу, что он может использовать вас в качестве модели, и, конечно, с этим и связана неспособность…
Джордж прервал меня взмахом руки и уставился мне в глаза.
— Такое оскорбление, — процедил он сквозь зубы, — хуже потери миллиона заработанных долларов. И вы у меня сейчас это поймете, хотя я давно уже не в лучшей форме…
— Ладно, ладно, Джордж, примите мои глубочайшие извинения. Кстати, помните, я вам должен десять долларов?
Он, к моему счастью, помнил. Джордж взял банкнот и улыбнулся.