Skip to Content
Сто лет одиночества
Сто лет одиночества
Пройдет много лет, и полковник Аурелиано Буэндиа, стоя у стены в ожидании расстрела, вспомнит тот далекий вечер, когда отец взял его с собой посмотреть на лед. Макондо было тогда небольшим селением с двумя десятками хижин, выстроенных из глины и бамбука на берегу реки, которая мчала свои прозрачные воды по ложу из белых отполированных камней, огромных, как доисторические яйца. Мир был еще таким новым, что многие вещи не имели названия и на них приходилось показывать пальцем. Каждый год в марте месяце у околицы селения раскидывало свои шатры оборванное цыганское племя и под визг свистулек и звон тамбуринов знакомило жителей Макондо с последними изобретениями ученых мужей. Сначала цыгане принесли магнит. Дородный цыган с дремучей бородой и худыми пальцами, скрюченными, словно птичья лапка, назвавший себя Мелькиадесом, с блеском продемонстрировал присутствующим сие, как он выразился, восьмое чудо света, созданное алхимиками Македонии. Держа в руках два железных бруска, он переходил от хижины к хижине, и охваченные ужасом люди видели, как тазы, котелки, щипцы и жаровни поднимаются со своих мест, а гвозди и винты отчаянно стараются вырваться из потрескивающих от напряжения досок. Предметы, уже давно и безнадежно потерянные, вдруг возникали именно там, где их до этого больше всего искали, и беспорядочной гурьбой устремлялись за волшебными брусками Мелькиадеса. «Вещи, они тоже живые, — провозглашал цыган с резким акцентом, — надо только уметь разбудить их душу». Хосе Аркадио Буэндиа, чье могучее воображение всегда увлекало его не только за ту грань, перед которой останавливается созидательный гений природы, но и дальше — за пределы чудес и волшебства, решил, что бесполезное пока научное открытие можно было бы приспособить для извлечения золота из недр земли.
Мелькиадес — он был честным человеком — предупредил: «Для этого магнит не годится». Но в ту пору Хосе Аркадио Буэндиа еще не верил в честность цыган и потому обменял на магнитные бруски своего мула и нескольких козлят. Напрасно его жена Урсула Игуаран, собиравшаяся за счет этих животных подправить расстроенные дела семьи, пыталась помешать ему. «Скоро я завалю тебя золотом — класть некуда будет», — отвечал ей муж. В течение нескольких месяцев Хосе Аркадио Буэндиа упрямо старался выполнить свое обещание. Пядь за пядью исследовал он всю окружающую местность, даже речное дно, таская с собой два железных бруска и громким голосом повторяя заклятие, которому научил его Мелькиадес. Но единственным, что ему удалось извлечь на белый свет, были покрытые ржавчиной доспехи пятнадцатого века — при ударе они издавали гулкий звук, как большая тыква, набитая камнями. Когда Хосе Аркадио Буэндиа и четыре односельчанина, сопровождавшие его в походах, разобрали доспехи на части, они нашли внутри обызвествленный скелет, на шее у него был медный медальон с прядкой женских волос.
В марте цыгане появились снова. Теперь они принесли с собой подзорную трубу и лупу величиной с хороший барабан и объявили, что это самые новейшие изобретения амстердамских евреев. Трубу установили возле шатра, а в дальнем конце улицы посадили цыганку. Уплатив пять реалов, вы заглядывали в трубу и видели эту цыганку так близко, словно до нее было рукой подать. «Наука уничтожила расстояния, — возвещал Мелькиадес. — Скоро человек сможет, не выходя из своего дома, видеть все, что происходит в любом уголке света». В один из жарких полдней цыгане устроили необыкновенное представление с помощью гигантской лупы: посредине улицы они положили охапку сухой травы, навели на нее солнечные лучи — и трава вспыхнула. У Хосе Аркадио Буэндиа, не успевшего еще утешиться после неудачи с магнитами, тут же родилась мысль превратить лупу в боевое оружие. Мелькиадес, как и в прошлый раз, попробовал было отговорить его. Но в конце концов согласился взять в обмен на лупу два магнитных бруска и три золотые монеты. Урсула с горя даже прослезилась. Эти монеты пришлось достать из сундука со старинными золотыми, которые ее отец скопил за всю свою жизнь, отказывая себе в самом необходимом, а она хранила под кроватью в ожидании, пока не подвернется дело, стоящее того, чтобы вложить в него деньги. Хосе Аркадио Буэндиа и не подумал утешать жену, он с головой погрузился в свои опыты и проводил их с самоотречением настоящего ученого и даже с риском для жизни. Стараясь доказать, что лупу можно с пользой применить против неприятельских войск, он подвергнул воздействию сосредоточенных солнечных лучей свое тело и получил ожоги, которые превратились в язвы и долго не заживали. Он уже готов был поджечь и собственный дом, да жена решительно воспротивилась столь опасной затее. Много часов провел Хосе Аркадио Буэндиа у себя в комнате за обдумыванием стратегических возможностей своего новейшего оружия и даже составил руководство по его применению, отличавшееся поразительной ясностью изложения и непреодолимой силой доводов. Это руководство вместе с приложенными к нему многочисленными описаниями проведенных опытов и несколькими листами пояснительных чертежей было отослано властям с гонцом, который перевалил через горный хребет, плутал по непроходимым болотам, плыл по бурным рекам, подвергался опасности быть растерзанным дикими зверями, умереть от тоски, погибнуть от чумы, пока наконец не вышел к почтовому тракту. Хотя добраться до города было в те времена почти невозможно, Хосе Аркадио Буэндиа обещал приехать по первому слову властей и показать военным начальникам, как действует его изобретение, и даже лично обучить их сложному искусству солнечной войны. Несколько лет он все ждал ответа. Наконец, устав ждать, пожаловался Мелькиадесу на новую неудачу, и тогда цыган самым убедительным образом доказал ему свое благородство, он забрал лупу, возвратил дублоны и подарил Хосе Аркадио Буэндиа несколько португальских мореходных карт и разные навигационные приборы. Своею собственной рукой Мелькиадес написал сжатое изложение трудов монаха Германа и оставил записи Хосе Аркадио Буэндиа, чтобы тот знал, что как пользоваться астролябией, буссолью и секстантом. Нескончаемые месяцы дождливого сезона Хосе Аркадио Буэндиа просидел, запершись в маленькой комнате в глубине дома, где никто не мог помешать его опытам. Он совершенно забросил свои домашние обязанности, все ночи проводил во дворе, наблюдая движение звезд, и чуть не получил солнечный удар, пытаясь найти точный способ определения зенита. Когда он в совершенстве освоил свои приборы, ему удалось составить себе такое точное понятие о пространстве, что отныне он мог плавать по незнакомым морям, исследовать необитаемые земли и завязывать отношения с чудесными существами, не выходя из стен своего кабинета. Именно в эту пору у него появилась привычка говорить с самим собой, разгуливая по дому и ни на кого не обращая внимания, в то время как Урсула и дети гнули спины в поле, ухаживая за бананами и малангой, маниокой и ямсом, ауйямой и баклажанами. Но вскоре кипучая деятельность Хосе Аркадио Буэндиа внезапно прекратилась и уступила место какому-то странному состоянию. Несколько дней он был словно околдованный, все бубнил что-то вполголоса, перебирая разные предположения, удивляясь и сам себе не веря. Наконец, в один декабрьский вторник, за обедом, он вдруг разом избавился от терзавших его сомнений. Дети до конца своей жизни будут помнить, с каким торжественным и даже величественным видом их отец, трясущийся, будто в ознобе, измученный долгими бдениями и лихорадочной работой воспаленного воображения, уселся во главе стола и поделился с ними своим открытием:
— Земля круглая, как апельсин.
Урсула вышла из себя. «Если ты собираешься рехнуться, так Бог с тобой, — закричала она. — А детям нечего вдалбливать проклятые цыганские бредни». Хосе Аркадио Буэндиа не шелохнулся, ярость жены, которая в порыве гнева швырнула на пол астролябию, не испугала его. Он смастерил другую астролябию, собрал в своей комнатушке мужчин селения и доказал им, опираясь на теоретические доводы, которых никто из присутствующих не понял, что если плыть все время на восток, то можно вернуться обратно в точку отправления. В Макондо думали, что Хосе Аркадио Буэндиа свихнулся, но тут появился Мелькиадес и все поставил на свои места. Он во всеуслышание восславил разум человека, сделавшего с помощью одних лишь астрономических наблюдений открытие, уже давно подтвержденное практикой, хотя и неведомое еще жителям Макондо, и как свидетельство своего восхищения преподнес Хосе Аркадио Буэндиа подарок, которому суждено было оказать решающее влияние на судьбу селения, — оборудование алхимической лаборатории.
Как раз в это время Мелькиадес удивительно быстро одряхлел. Когда цыган впервые появился в деревне, он выглядел ровесником Хосе Аркадио Буэндиа. Но последний все еще сохранял свою необыкновенную силу — ему ничего не стоило повалить лошадь, схватив ее за уши, — а цыгана словно подтачивал какой-то упорный недуг. На самом деле одряхление Мелькиадеса было следствием не одной, а очень многих и редких болезней, заполученных им в его беспрерывных скитаниях по свету. Помогая Хосе Аркадио Буэндиа оборудовать лабораторию, он рассказал, что смерть повсюду следует за ним, наступает ему на пятки, но все еще не решается прихлопнуть его окончательно. Ему удавалось выходить невредимым из всех бедствий и катастроф, которые обрушивались на человечество. Он остался в живых, хотя болел пеллагрой в Персии, цингой на Малайском архипелаге, проказой в Александрии, бери-бери в Японии, бубонной чумой на Мадагаскаре, попал в землетрясение на острове Сицилия и в кораблекрушение в Магеллановом проливе, стоившее жизни множеству людей. Это необыкновенное существо, утверждавшее, что ему известны секреты Нострадамуса *1, имело облик мрачного мужчины, обремененного горькой славой, его азиатские глаза, казалось, видели обратную сторону всех вещей. Он носил большую шляпу, широкие черные поля которой напоминали распростертые крылья ворона, и бархатный жилет, покрытый паутиной вековой плесени. Однако, несмотря на свою безграничную мудрость и ореол таинственности, он был человеком из плоти, вес ее притягивал Мелькиадеса к земле, делая его подвластным неприятностям и заботам повседневной жизни. Он жаловался на старческие немочи, страдал от мелких денежных невзгод и давным-давно уже перестал смеяться, потому что от цинги у него вывалились все зубы. Хосе Аркадио Буэндиа считал, что именно тот душный полдень, когда Мелькиадес поделился с ним своими тайнами, положил начало их большой дружбе. Детей поразили фантастические рассказы цыгана. Аурелиано, которому тогда было не больше пяти лет, на всю жизнь запомнит, как Мелькиадес сидел перед ними, резко выделяясь на фоне светлого квадрата окна; его низкий, похожий на звуки органа голос проникал в самые темные уголки воображения, а по вискам его струился пот, словно жир, растопленный зноем. Хосе Аркадио Буэндиа, старший брат Аурелиано, передаст этот чудесный образ всем своим потомкам как наследственное воспоминание. Что касается Урсулы, то у нее, напротив, посещение цыгана оставило самое неприятное впечатление, потому что она вошла в комнату как раз в тот момент, когда Мелькиадес нечаянно разбил пузырек с хлорной ртутью.
— Это запах дьявола, — сказала она.
— Совсем нет, — возразил Мелькиадес. — Установлено, что дьяволу присущи серные запахи, а тут всего лишь чуточку сулемы.
И тем же поучающим тоном он прочел целую лекцию о дьявольских свойствах киновари. Урсула не проявила к его словам никакого интереса и увела детей молиться. Отныне этот резкий запах всегда будет напоминать ей о Мелькиадесе.
Примитивная лаборатория состояла, если не считать многочисленных кастрюль, воронок, реторт, сита и фильтров из простого горна, из имитации философского яйца — стеклянной колбы с длинной, тонкой шеей, и из дистиллятора, сооруженного самими цыганами по новейшим описаниям перегонного куба с тремя отводами, которым пользовалась Иудейская Мария *2. Кроме всего этого, Мелькиадес дал еще Хосе Аркадио Буэндиа образцы семи металлов, соответствующих семи планетам, формулы Моисея и Зосимы для удвоения количества золота, заметки и чертежи, относящиеся к области великого магистерия *3, с помощью которых тот, кто сумеет в них разобраться, может изготовить философский камень. Соблазненный простотой формул по удвоению золота, Хосе Аркадио Буэндиа несколько недель обхаживал Урсулу, выманивая у нее разрешение достать из заветного сундучка старинные монеты и увеличить их во столько раз, на сколько частей удастся разделить ртуть. Урсула, как всегда, не устояла перед непоколебимой настойчивостью мужа. Хосе Аркадио Буэндиа бросил тридцать дублонов и кастрюлю и расплавил их вместе с аурипигментом, медной стружкой, ртутью и свинцом. Потом вылил все это в котелок с касторовым маслом и кипятил на сильном огне до тех пор, пока не получился густой зловонный сироп, напоминающий не удвоенное золото, а обыкновенную патоку. После отчаянных и рискованных попыток дистилляции, переплавления с семью планетарными металлами, обработки герметической ртутью *4 и купоросом, повторного кипячения в свином сале — за неимением редечного масла — драгоценное наследство Урсулы превратилось в подгорелые шкварки, которые невозможно было отодрать от дна котелка.
К тому времени, когда возвратились цыгане, Урсула настроила против них всех жителей деревни. Но любопытство одержало верх над страхом — цыгане прошлись по улице под оглушительный шум разнообразнейших музыкальных инструментов, а их зазывала объявил, что будет показано самое великое открытие назианзцев *5, и все отправились к цыганскому шатру, где, уплатив за вход по одному сентаво, увидели омоложенного Мелькиадеса — здорового, без морщин, с новыми, блестящими зубами. Те, кто помнил его оголенные цингой десны, ввалившиеся щеки, сморщенные губы, содрогнулись от ужаса при виде этого последнего доказательства сверхъестественного могущества цыгана. Ужас превратился в панику, когда Мелькиадес вынул изо рта зубы, все до единого целые и здоровые, и, вновь превратившись на короткий миг в того дряхлого старика, каким его знали прежде, показал их публике, потом опять вставил и улыбнулся — снова в полном цвету своей возрожденной молодости. Даже сам Хосе Аркадио Буэндиа усомнился, не преступили ли познания Мелькиадеса границы дозволенного человеку, но когда цыган наедине объяснил ему устройство своих фальшивых зубов, у него отлегло от сердца и он разразился веселым смехом. Все это показалось Хосе Аркадио Буэндиа таким простым и в то же время таким необыкновенным, что уже на следующий день он полностью утратил интерес к алхимии; впал в уныние, стал есть когда вздумается и с утра до вечера бесцельно слоняться по дому. «В мире происходят невероятные вещи, — жаловался он Урсуле. — У нас под боком, на том берегу реки, множество разных волшебных аппаратов, а мы тут все продолжаем жить как скоты». Те, кто знал его во времена основания Макондо, удивлялись, насколько он изменился под влиянием Мелькиадеса.
Раньше Хосе Аркадио Буэндиа, словно некий молодой патриарх, давал советы, как сеять, как воспитывать детей, выращивать скот, и помогал каждому, не гнушаясь и физической работой, лишь бы жизнь общины шла хорошо. Дом семьи Буэндиа был самым лучшим в деревне, и другие старались устроить свое жилье по его образу и подобию. Там были большая, светлая зала, терраса-столовая, украшенная вазонами с яркими цветами, две спальни, во дворе рос гигантский каштан, за домом находилось тщательно обработанное поле, а также загон для скота, в котором мирно уживались козы, свиньи и куры. И лишь бойцовых петухов не держали в этом доме, да и не только в этом, а и во всей деревне.
Трудолюбие Урсулы было под стать трудолюбию ее мужа. Эта деятельная, серьезная маленькая женщина со стальными нервами, которая, наверное, ни разу в жизни не запела, обладала редким даром находиться с самого рассвета до поздней ночи сразу во всех местах, и повсюду ее сопровождало легкое шуршание накрахмаленных юбок из голландского полотна. Благодаря Урсуле глинобитные полы, небеленые глиняные стены, грубая самодельная мебель всегда сверкали чистотой, а от старых ларей, где хранилась одежда, исходил слабый аромат альбааки.
Хосе Аркадио Буэндиа, самый толковый человек в деревне, распорядился так поставить дома, что никому не приходилось тратить больше усилий, чем остальным, на хождение за водой к реке; он так разумно наметил улицы, что в жаркие часы дня на каждое жилье попадало равное количество солнечных лучей. Уже через несколько лет после своего основания Макондо стало самым чистым и благоустроенным селением из всех тех, в которых случалось бывать его тремстам обитателям. Это было по-настоящему счастливое селение, где никому еще не перевалило за тридцать и где пока никто не умирал.
Уже в дни основания Макондо Хосе Аркадио Буэндиа начал мастерить силки и клетки. Вскоре он наполнил иволгами, канарейками, пчелоядами и малиновками не только свой собственный, но и все остальные дома селения. Постоянные концерты такого множества разнообразных птиц оказались столь оглушительными, что, боясь потерять рассудок, Урсула залепила себе уши воском. Когда в первый раз появилось племя Мелькиадеса и стало продавать стеклянные шарики от головной боли, жители Макондо не могли понять, как это цыгане сумели разыскать маленькое селение, затерянное в просторах обширной долины, и те объяснили, что шли на пение птиц.
Но интерес к деятельности на пользу общества вскоре был вытеснен из души Хосе Аркадио Буэндиа магнитной лихорадкой, астрономическими изысканиями, мечтами о добывании золота и желанием познать чудеса света. Энергичный, опрятный Хосе Аркадио Буэндиа постепенно приобрел вид завзятого лодыря: ходил в грязной одежде и с запущенной бородой, которую Урсуле с великим трудом, да и то изредка, удавалось обкорнать острым кухонным ножом. Многие в деревне считали, что Хосе Аркадио Буэндиа пал жертвой какого-то колдовства. Но даже те, кто был твердо убежден в его безумии, оставили дела и семьи свои и последовали за ним, когда он, перекинув через плечо мешок с лопатой и мотыгой, попросил помочь ему проложить тропу, которая соединит Макондо с великими открытиями.
Хосе Аркадио Буэндиа совершенно не знал географии округи. Ему было известно только, что на востоке возвышается неприступный горный хребет, а за ним находится старинный город Риоача, где в давние времена — по рассказам его деда, первого Аурелиано Буэндиа, — сэр Фрэнсис Дрейк развлекался стрельбой из пушек по кайманам; убитых животных по его приказанию латали, набивали соломой и отправляли королеве Елизавете. В молодости Хосе Аркадио Буэндиа и другие мужчины — все со своими женами, детьми, домашними животными и разным скарбом — перебрались через этот хребет, надеясь выйти к морю, но, проблуждав два года и два месяца, отказались от своего намерения и, чтобы не возвращаться назад, основали селение Макондо. Поэтому дорога на восток его не интересовала — она могла привести только назад, к прошлому. На юге лежали болота, затянутые вечной растительной пленкой, и большая долина — целый мир, который, по свидетельству цыган, не имел ни конца ни края. На западе долина переходила в необъятное водное пространство, там обитали китообразные существа с нежной кожей, с головой и торсом женщины, чарами своих чудовищных грудей они губили мореплавателей. Цыганам пришлось плыть почти полгода, прежде чем они добрались до края твердой земли, где проходил почтовый тракт. По убеждению Хосе Аркадио Буэндиа, вступить в соприкосновение с цивилизованным миром можно было, только двигаясь на север. И вот он снабдил лопатами, мотыгами и охотничьим оружием тех мужчин, которые вместе с ним основали Макондо, бросил в котомку свои навигационные приборы и карты и отправился в рискованный поход.
В первые дни им не встретилось особых трудностей. Они спустились по каменистому берегу реки до того места, где несколько лет назад обнаружили старинные доспехи, и вступили в лес по тропинке между дикими апельсиновыми деревьями. К концу первой недели им посчастливилось убить оленя, они изжарили его, но решили съесть половину, а остальное засолить и оставить про запас. Этой предосторожностью они пытались отдалить от себя тот день, когда придется питаться попугаями, синее мясо которых сильно отдает мускусом. В течение следующих десяти дней они совсем не видели солнечного света. Почва под ногами стала влажной и мягкой, как вулканический пепел, заросли с каждым шагом приобретали все более угрожающий вид, крики птиц и перебранка обезьян доносились теперь откуда-то издалека — казалось, мир навеки утратил свою радость. В этом царстве сырости и безмолвия, похожем на рай до свершения первородного греха, сапоги проваливались в глубокие ямы, наполненные чем-то маслянистым и дымящимся, мачете разрубали золотых саламандр и кроваво-пурпурные ирисы, людей мучили давным-давно уже забытые воспоминания. Целую неделю, почти не разговаривая, они брели, как сомнамбулы, все вперед по мрачному миру скорби, озаряемые только мигающими огоньками светлячков, изнемогая от удушливого запаха крови. Пути обратно не было, потому что тропа, которую они прорубали, тут же исчезала под новой зеленью, выраставшей почти у них на глазах. «Ничего, — говорил Хосе Аркадио Буэндиа. — Главное, не потерять направления». Неотрывно следя за стрелкой компаса, он продолжал вести людей к невидимому северу, пока они наконец не вышли из заколдованного края. Их окружала темная, беззвездная ночь, но эта тьма была насыщена новым — чистым воздухом. Измотанные долгим переходом, люди подвесили гамаки и впервые за две недели заснули глубоким, спокойным сном. Они пробудились, когда солнце поднялось уже высоко, и оцепенели от удивления. Прямо перед ними в тихом утреннем свете, окруженный папоротниками и пальмами, белый и обветшалый, высился огромный испанский галион. Он слегка накренился на правый борт, с совершенно целых мачт между украшенных орхидеями снастей свисали грязные лохмотья парусов, корпус, покрытый гладкой броней из окаменевших ракушек и нежным мхом, прочно врезался в твердую почву. Казалось, что это сооружение находится в каком-то своем, отграниченном пространстве — в заповеднике одиночества и забвения, куда не имеют доступа ни время с его разрушительной силой, ни птицы с их гомоном и суетой. Путники, сдерживая пылкое нетерпение, обследовали галион изнутри и не обнаружили ничего, кроме густого леса цветов.
Находка галиона — свидетельство близости моря — подорвала боевой дух Хосе Аркадио Буэндиа. Он расценил как издевательскую шутку со стороны своей хитрой на выдумки судьбы то, что не нашел моря, когда искал его, претерпевая бесчисленные лишения и муки, и обнаружил теперь, когда и не думал искать: оно лежало прямо у него на пути непреодолимым препятствием. Пройдет много лет, и полковник Аурелиано Буэндиа в свою очередь окажется в этих краях, где к тому времени уже будет проложен почтовый тракт, на месте галиона он увидит только обугленный остов среди целого поля маков. И лишь тогда, убедившись, что вся эта история не была плодом воображения его отца, он задаст себе вопрос: каким образом мог галион очутиться так далеко на суше? Но Хосе Аркадио Буэндиа не стал беспокоить себя подобными размышлениями, когда после еще четырех дней пути, в двенадцати километрах от галиона, он увидел море. Все его мечты угасли возле этого моря, пенного, грязного, серого, как зола, не стоящего тех страданий и опасностей, которым он подверг себя и своих спутников.
— Проклятие! — воскликнул Хосе Аркадио Буэндиа. — Макондо со всех сторон окружено водой.
Идея о полуостровном расположении Макондо господствовала в течение длительного времени благодаря весьма сомнительной карте, которую составил Хосе Аркадио Буэндиа, вернувшись из похода. Он вычерчивал ее с яростью, намеренно преувеличивая трудности сообщения с внешним миром, как будто желая наказать себя за то, что так безрассудно выбрал место для селения. «Мы никуда отсюда не доберемся, — горько жаловался он Урсуле. — Сгнием тут заживо, так и не изведав благ науки». Эта мысль, которую он несколько месяцев пережевывал как жвачку в своей комнатушке-лаборатории, привела его к решению перенести Макондо в более подходящие края. Но тут жена предупредила его и сорвала бредовый план. Действуя незаметно и упорно, подобно муравью, она настроила женщин деревни против легкомыслия мужчин, уже начавших было готовиться к переезду. Хосе Аркадио Буэндиа не мог бы сказать, когда и благодаря каким враждебным силам его планы запутались в непроходимой чаще предлогов, помех, отговорок и в конце концов превратились в бесплодную мечту. Урсула с простодушным видом наблюдала за мужем и даже немножко пожалела его, обнаружив однажды утром, что он укладывает в ящики свою лабораторию, бормоча себе под нос бредни о переезде. Она дала ему кончить эту работу. Пока он заколачивал ящики и, макая кисточку в чернила, писал на них свои инициалы, она не сделала ему ни одного упрека, хотя поняла уже (из его невнятного бормотания), что он знает: мужчины селения не поддержат его затеи. Только когда Хосе Аркадио Буэндиа начал снимать с петель дверь комнаты, Урсула отважилась спросить, зачем он это делает, и он ответил ей с некоторой горечью: «Раз никто не хочет уходить, мы уйдем одни». Урсула сохранила полное спокойствие.
— Нет, мы не уйдем, — сказала она. — Мы останемся здесь, потому что здесь родился наш сын.
— Но у нас тут пока еще никто не умер, — возразил Хосе Аркадио Буэндиа. — Человек не связан с землей, если в ней не лежит его покойник.
Урсула заявила мягко, но решительно:
— Если мне надо будет умереть, чтобы мы остались здесь, я умру.
Хосе Аркадио Буэндиа не поверил, что его жена может быть такой непреклонной. Он пытался околдовать ее чарами своей фантазии, обещанием чудесного мира, где стоит только обрызгать землю волшебными составами, и деревья начинают плодоносить по воле человека, где за бесценок можно купить самые разнообразные лекарства для лечения болезней. Но Урсулу не трогали его прорицания.
— Вместо того чтобы думать целыми днями о своих сумасбродных затеях, лучше занялся бы детьми, — отвечала она. — Ты только погляди на них, ведь они брошены на произвол судьбы, словно щенята какие.
Хосе Аркадио Буэндиа воспринял слова жены буквально. Он посмотрел в окно и увидел в залитом солнцем поле двух босых ребятишек, ему показалось, что они возникли из небытия в эту самую минуту, вызванные заклятием Урсулы. Тогда что-то важное и таинственное произошло внутри его, вырвало его с корнем из того времени, в котором он жил, и увлекло в плавание по неисследованными водам воспоминаний.
Пока Урсула подметала пол в доме, который — она знала это — не покинет теперь до конца дней своих, Хосе Аркадио Буэндиа продолжал удивленно разглядывать сыновей, наконец глаза его увлажнились, он провел по ним тыльной стороной руки и издал глубокий вздох отречения.
— Ладно. Скажи им, пусть помогут мне вытащить вещи из ящиков.
Старшему, Хосе Аркадио, минуло четырнадцать лет. У него была квадратная голова, лохматая шевелюра и своевольный характер отца. Но хотя он отличался такой же физической силой и обещал вырасти таким же великаном, как его родитель, было уже очевидно, что он лишен отцовского воображения. Он был зачат и появился на свет во время трудного похода через горы, перед основанием Макондо, и родители вознесли хвалу Господу, убедившись, что у ребенка нет никаких признаков животного. Аурелиано, первому человеческому существу, родившемуся в Макондо, должно было в марте исполниться шесть лет. Мальчик был молчалив и замкнут. В животе у матери он плакал и родился с открытыми глазами. Пока перерезали пуповину, он вертел головой из стороны в сторону, как бы изучая предметы в комнате, и разглядывал лица окружающих с любопытством и безо всякого страха. Потом, уже не проявляя интереса к тем, кто подходил посмотреть на него, он сосредоточил свое внимание на крыше из пальмовых листьев, которая каждую минуту грозила обрушиться под потоками низвергавшегося на нее ливня. Урсула вспомнила этот напряженный взгляд в тот день, когда трехлетний малыш Аурелиано вошел в кухню и она при нем перенесла с плиты на стол горшок с кипящим супом.
Ребенок, в нерешительности помявшись у порога, сказал: «Сейчас упадет». Горшок твердо стоял на самой середине стола, но, как только мальчик произнес эти слова, начал неудержимо сдвигаться к краю, будто подталкиваемый внутренней силой, затем упал на пол и разбился вдребезги. Встревоженная Урсула сообщила об этом происшествии своему мужу, однако тот не усмотрел в нем ничего особенного. Так случалось всегда: Хосе Аркадио Буэндиа не интересовался жизнью своих сыновей — отчасти потому, что считал детство периодом умственной незрелости, отчасти потому, что был с головой погружен в свои вздорные увлечения.
Но с того вечера, когда он позвал детей, чтобы они помогли ему распаковать приборы лаборатории, Хосе Аркадио Буэндиа стал отдавать сыновьям свои лучшие часы. В уединенной каморке, стены которой чем дальше, тем больше покрывались невероятными картами и фантастическими чертежами, он учил детей чтению, письму, счету и рассказывал им о чудесах мира, опираясь не только на те познания, которыми располагал, но и широко используя безграничные возможности своего воображения. Вот откуда дети усвоили, что на южной оконечности Африки живут умные и миролюбивые люди, они только и делают, что сидят и размышляют, а Эгейское море можно пересечь пешком, прыгая с острова на остров до самого порта Салоники. Эти вечерние беседы, полные разных небылиц, так прочно отпечатались в памяти мальчиков, что много лет спустя за секунду до того, как офицер правительственных войск скомандует солдатам «пли!», полковник Аурелиано Буэндиа, стоя у стены, снова переживет в своей душе тот теплый мартовский вечер, когда его отец прервал урок по физике, да так и замер с поднятой рукой и остановившимся взглядом, заслышав вдали флейты, барабаны и тамбурины цыганского табора, который снова прибыл в деревню, оповещая всех о последнем потрясающем открытии мудрецов Мемфиса.
Это были уже новые цыгане. Молодые мужчины и женщины, говорящие только на своем языке, — великолепные представители цыганского племени, с умащенной маслами кожей и ловкими руками; они наполнили улицы шумным, беспорядочным весельем, музыкой и танцами, принесли с собой разноцветных попугаев, распевающих итальянские романсы, курицу, которая под звуки бубна несла золотые яйца (не меньше сотни за раз), ученую обезьяну, которая угадывала мысли, сложную машину, предназначенную как для пришивания пуговиц, так и для понижения жара у больных, средство для забвения неприятных воспоминаний, пластырь, помогающий скоротать время, и еще тысячи других выдумок, таких искусных и необычайных, что Хосе Аркадио Буэндиа с удовольствием изобрел бы машину памяти, чтобы удержать их все в голове. В одно мгновение облик деревни совершенно изменился. Оглушенные ярмарочным столпотворением, жители Макондо рисковали теперь заблудиться на своих собственных улицах.
Держа за руки детей, чтобы не потерять их в давке, каждую минуту наталкиваясь то на шарлатана-лекаря с зубами, покрытыми золотой броней, то на шестирукого фокусника, задыхаясь от смешанного запаха навоза и сандала, исходящего от этого скопища людей, Хосе Аркадио Буэндиа метался как безумный, разыскивая повсюду Мелькиадеса, чтобы тот посвятил его в бесчисленные тайны этого сказочного сновидения. Он спрашивал о Мелькиадесе у цыган, но они не понимали его языка. Наконец он добрался до того места, где Мелькиадес обычно раскидывал свой шатер, теперь там сидел грустного вида армянский цыган и твердил по-цыгански заклятие, делающее человека невидимым. Цыган только что выпил залпом стакан неизвестного напитка янтарного цвета, когда Хосе Аркадио Буэндиа протолкался через толпу зрителей, восхищенно взирающих на происходящее, и смог задать свой вопрос. Цыган обволок его удивленным взглядом и тут же превратился в зловонную, дымящуюся лужицу смолы, над которой еще звучал его ответ: «Мелькиадес умер». Ошеломленный этой новостью, Хосе Аркадио Буэндиа застыл на месте и стоял, пытаясь совладать со своим горем, пока привлеченные другими фокусами зрители не разошлись, а лужица, оставшаяся от грустного армянского цыгана, не улетучилась до последней капли. Потом уже кто-то из цыган подтвердил, что Мелькиадес скончался от малярии в болотах Сингапура и тело его было сброшено в море около Явы, на самой большой глубине. Детей это известие не заинтересовало. Они тянули отца поглядеть на новое изобретение мудрецов Мемфиса, о котором гласила вывеска на одном из шатров, принадлежавшем раньше, если верить написанному, царю Соломону. Мальчики так приставали, что Хосе Аркадио Буэндиа заплатил тридцать реалов и вошел с ними в шатер, где бритоголовый великан с обросшим шерстью телом, медным кольцом в ноздре и тяжелой железной цепью на щиколотке сторожил сундук, похожий на те, в которых пираты хранят свои сокровища. Когда великан поднял крышку, из сундука потянуло пронизывающим холодом. Внутри не было ничего, кроме огромной прозрачной глыбы, набитой несметным числом белых иголок; упав на них, вечерний свет разлетелся на тысячи разноцветных звезд.
Хосе Аркадио Буэндиа был озадачен, но, зная, что дети ждут от него немедленного объяснения, он решился и пробормотал:
— Это самый большой в мире бриллиант.
— Нет, — поправил его великан. — Это лед.
Ничего не понявший Хосе Аркадио Буэндиа потянулся было к глыбе, однако великан отстранил его руку. «Еще пять реалов, и тогда трогайте», — сказал он. Хосе Аркадио Буэндиа заплатил пять реалов, положил ладонь на лед и держал ее так несколько минут; и сердце его, соприкоснувшееся с тайной, сжалось от страха и восторга. Не зная, как объяснить это необыкновенное чувство детям, он заплатил еще десять реалов, чтобы они сами его испытали. Маленький Хосе Аркадио отказался трогать. Аурелиано, напротив, смело нагнулся и положил руку на лед, но сразу же отдернул ее. «Это кипит», — испуганно воскликнул он. Отец даже не обратил на него внимания. Опьяненный очевидностью чуда, он забыл в ту минуту и о крушении своих бредовых затей, и о брошенном на съедение кальмарам трупе Мелькиадеса. Заплатив еще пять реалов, Хосе Аркадио Буэндиа торжественно возложил руку на глыбу, как свидетель, дающий показания в суде, кладет ее на Библию, и воскликнул:
— Это величайшее изобретение нашего времени!
x x x
Когда в XVI веке пират Фрэнсис Дрейк осадил Риоачу, прабабка Урсулы Игуаран была так напугана тревожным звоном колоколов и громом пушечных выстрелов, что не совладала со своими нервами и села на топившуюся плиту. При этом прабабка получила столь сильные ожоги, что навсегда сделалась непригодной для супружеской жизни. Она могла сидеть лишь одной половинкой и только на мягких подушках, да и с походкой у нее, очевидно, было неладно — в присутствии посторонних она с тех пор ходить не решалась. Одержимая мыслью, что от нее пахнет паленым, она отказалась от всякого общения с людьми. Ночи проводила во дворе до самой зари, не осмеливаясь пойти в комнату и лечь спать: ей все снилось, что в окно влезают англичане со своими свирепыми собаками и подвергают ее постыдной пытке раскаленным железом. Ее муж, арагонский коммерсант, которому она родила двоих сыновей, извел половину своего состояния на врачей и лекарства, стараясь хоть как-нибудь облегчить муки жены. В конце концов он продал свою лавку и увез семью подальше от моря, в селение мирных индейцев, расположенное на одном из отрогов горного хребта, там он построил для жены спальню без окон, чтобы пираты ее ночных кошмаров не могли к ней проникнуть.
В этом заброшенном селении жил с давних пор один креол, звали его Хосе Аркадио Буэндиа, он занимался разведением табака; вместе с ним прадед Урсулы наладил такое прибыльное дело, что за короткий срок они оба сколотили себе хорошее состояние. Несколько столетий спустя праправнук креола женился на праправнучке арагонца. Каждый раз, когда очередное сумасбродство мужа выводило Урсулу из себя, она перескакивала одним махом через триста лет, наполненных разными событиями, и принималась проклинать тот час, в который Фрэнсис Дрейк осадил Риоачу. Впрочем, делала она это, просто чтобы отвести душу, на самом деле ее всю жизнь связывали с мужем узы более прочные, чем любовь: общие угрызения совести. Урсула и ее муж были двоюродными братом и сестрой. Они выросли вместе в старом селении, которое благодаря трудолюбию и добронравию их предков превратилось в одно из лучших селений провинции. Хотя брак между ними можно было предсказать, как только они появились на свет, тем не менее, когда молодые люди выразили желание пожениться, родители запротестовали. Они боялись, что здоровые отпрыски двух родов, скрещивавшихся в течение столетий, могут осрамиться и произвести на свет игуан. Один такой страшный случай уже был. Тетка Урсулы вышла замуж за дядю Хосе Аркадио Буэндиа и родила сына; всю свою жизнь он носил вместо узких брюк шаровары и умер от потери крови, после того как прожил на свете сорок два года в состоянии полнейшего целомудрия, ибо родился и рос с хвостом — хрящеватым крючком с кисточкой на конце. Настоящим поросячьим хвостиком, который он не позволил увидеть ни одной женщине и который стоил ему в конце концов жизни, когда приятель-мясник по его просьбе отрубил эту закорючку топором для разделки туш. Хосе Аркадио Буэндиа, со своей беспечностью своих девятнадцати лет, положил конец спорам одной-единственной фразой: «А по мне, пусть хоть поросята родятся, лишь бы они говорить умели». И свадьбу сыграли, гулянье с музыкой и пальбой продолжалось три дня. И жили бы молодые после этого счастливо, не запугай мать Урсулы свою дочку разными мрачными пророчествами насчет будущего потомства, да так, что Урсула наотрез отказалась завершить бракосочетание тем, чем должно. Опасаясь, что муж — человек могучий и с характером — возьмет ее сонную силой, она, прежде чем лечь в постель, надевала нечто вроде панталон, которые мать соорудила ей из толстой парусины. Панталоны были укреплены целой системой перекрещивающихся ремешков, застегнутых спереди массивной железной пряжкой. Так супруги прожили много месяцев. Днем он обихаживал своих бойцовых петухов, а она вышивала на пяльцах вместе со своей матушкой. Ночь молодые проводили в томительной и жестокой борьбе, которая стала постепенно заменять им любовные утехи. Но тут догадливые соседи учуяли неладное, и по деревне пошел слух, что Урсула после года замужества все еще остается девственницей по вине своего мужа. Последним узнал об этом сам Хосе Аркадио Буэндиа.
— Слышишь, Урсула, что в народе говорят, — спокойно сказал он жене.
— Пусть болтают, — ответила она. — Ведь мы-то знаем, что это неправда.
И таким образом жизнь их шла по-прежнему еще полгода, до того злосчастного воскресного дня, когда петух Хосе Аркадио Буэндиа одержал победу над петухом Пруденсио Агиляра. Взбешенный проигрышем и возбужденный видом крови, Пруденсио Агиляр нарочно отошел подальше от Хосе Аркадио Буэндиа, чтобы все, кто находился в помещении, услышали его слова.
— Поздравляю тебя, — крикнул он. — Может, этот петух осчастливит наконец твою жену. Поглядим!
Хосе Аркадио Буэндиа с невозмутимым видом поднял с земли своего петуха. «Я сейчас приду», — сказал он, обращаясь ко всем. Потом повернулся к Пруденсио Агиляру:
— А ты иди домой и возьми оружие, я собираюсь тебя убить.
Через десять минут он возвратился с толстым копьем, принадлежавшим еще его деду. В дверях сарая для петушиных боев, где собралось почти полселения, стоял Пруденсио Агиляр. Он не успел защититься. Копье Хосе Аркадио Буэндиа, брошенное с чудовищной силой и с той безукоризненной меткостью, благодаря которой первый Аурелиано Буэндиа в свое время истребил всех ягуаров в округе, пронзило ему горло. Ночью, когда в сарае для петушиных боев родные бодрствовали у гроба покойника, Хосе Аркадио Буэндиа вошел в спальню и увидел, что жена его надевает свои панталоны целомудрия. Потрясая копьем, он приказал: «Сними это». Урсула не стала испытывать решимость мужа. «Если что случится, отвечаешь ты», — предупредила она. Хосе Аркадио Буэндиа вонзил копье в земляной пол.
— Коли тебе суждено родить игуан, что ж, станем растить игуан, — сказал он. — Но в этой деревне никто больше не будет убит по твоей вине.
Была прекрасная июньская ночь, лунная и прохладная. Они не спали, и до самого рассвета сотрясалась кровать, безразличные к ветру, который пролетал через спальню, нагруженный причитаниями родичей Пруденсио Агиляра.
В народе это событие истолковали как поединок чести, но в душах обоих супругов остались угрызения совести. Однажды ночью Урсуле не спалось, она вышла попить воды и во дворе около большого глиняного кувшина увидела Пруденсио Агиляра. Смертельно бледный и очень печальный, он пытался заткнуть куском пакли кровавую рану в горле. При виде мертвеца Урсула почувствовала не страх, а жалость. Она вернулась в комнату, чтобы рассказать мужу о случившемся, но тот не придал ее словам никакого значения. «Мертвые не выходят из могил, — сказал он. — Все дело в том, что нас мучит совесть». Две ночи спустя Урсула встретила Пруденсио Агиляра в купальне — он смывал паклей запекшуюся на шее кровь. В другую ночь она обнаружила, что он разгуливает под дождем. Хосе Аркадио Буэндиа, которому надоели видения жены, вышел во двор, вооружившись копьем. Мертвец стоял там, печальный, как всегда.
— Убирайся к черту, — закричал ему Хосе Аркадио Буэндиа. — Сколько бы ты ни возвращался, я тебя каждый раз буду убивать снова.
Пруденсио Агиляр не ушел, а Хосе Аркадио Буэндиа не осмелился метнуть в него копье. И с того времени он уже не мог спать спокойно. Его мучило воспоминание о безграничном отчаянии, с которым мертвец смотрел на него сквозь дождь, о глубокой тоске по живым, светившейся в его глазах, о том беспокойстве, с каким Пруденсио Агиляр оглядывался вокруг в поисках воды, чтобы смочить свой кусок пакли. «Должно быть, ему очень тяжело, — сказал Хосе Аркадио Буэндиа жене. — Видно, он ужасно одинок». Урсула прониклась к мертвецу таким состраданием, что, заметив при следующей встрече, как он заглядывает в котлы на плите, и сообразив, чего он ищет, она с тех пор расставляла для него миски с водой по всему дому. В ту ночь, когда Хосе Аркадио Буэндиа увидел, что мертвец обмывает свои раны в его собственной спальне, он сдался.
— Ладно, Пруденсио, — сказал он. — Мы уйдем из этой деревни как можно дальше и никогда сюда не вернемся. А теперь ступай себе с миром.
Вот так и случилось, что они затеяли поход через горный хребет к морю. Несколько друзей Хосе Аркадио Буэндиа, такие же молодые, как и он, охваченные жаждой приключений, покинули свои дома и отправились с женами и детьми искать землю… необетованную. Прежде чем уйти из деревни, Хосе Аркадио Буэндиа зарыл во дворе копье и одного за другим обезглавил всех своих великолепных бойцовых петухов, надеясь этой жертвой принести некоторое успокоение Пруденсио Агиляру. Урсула взяла с собой только сундук с подвенечным нарядом, кое-что из домашней утвари и сундучок с отцовским наследством — золотыми монетами. Никто не позаботился обдумать заранее, какими путями лучше двигаться. Просто решили идти в направлении, противоположном тому, где находится Риоача, чтобы не встретить никого из знакомых и бесследно исчезнуть. Более нелепого путешествия не знал мир. Через год и два месяца, окончательно испортив себе желудок обезьяньим мясом и супом из змей, Урсула произвела на свет сына, все части тела у которого были вполне человеческими. Из-за того, что ноги у нее опухли, а вены на них вздулись, как пузыри, ей пришлось пролежать добрую половину похода в гамаке, подвешенном к палке, которую двое мужчин тащили на плечах. Ребятишки переносили тяготы пути лучше, чем их родители, и большую часть времени беспечно резвились, хотя вид у них был жалкий — глаза запали, животы вздулись. Однажды утром, после почти двухлетних скитаний, путникам довелось стать первыми смертными, увидевшими западный склон горного хребта. С покрытой облаками вершины они созерцали необъятное, изрезанное реками пространство — огромную долину, расстилавшуюся до другого края света. Но к морю они так и не вышли. Проблуждав несколько месяцев по болотам, уже давным-давно не встречая на своем пути ни одной живой души, они как-то ночью расположились лагерем на берегу каменистой реки, вода в которой была похожа на застывший поток жидкого стекла. Много лет спустя, во время второй гражданской войны, полковник Аурелиано Буэндиа, собираясь захватить врасплох гарнизон Риоачи, пытался пройти к ней по тем же местам и через шесть дней понял, что его попытка — чистейшее безумие. Однако хотя в ту ночь, когда был раскинут лагерь у реки, спутники его отца и смахивали на потерпевших кораблекрушение, но за время перехода их войско увеличилось в числе, и все его солдаты намеревались дожить до глубокой старости (что им и удалось). Ночью Хосе Аркадио Буэндиа приснилось, будто на месте лагеря поднялся шумный город и стены его домов сделаны из чего-то прозрачного и блестящего. Он спросил, что это за город, и услышал в ответ незнакомое, довольно бессмысленное название, но во сне оно приобрело сверхъестественную звучность: Макондо. На следующий день он убедил своих людей, что им никогда не удастся выйти к морю. Приказал валить деревья и расчистить в самом прохладном месте возле реки поляну, на ней они и основали селение.
Хосе Аркадио Буэндиа все никак не мог разгадать сон о домах с прозрачными стенами до тех пор, пока не увидел лед. Тут он решил, что постиг глубокий смысл пророческого сновидения: им следует как можно скорее наладить производство ледяных кирпичей из такого доступного материала, как вода, и построить всем новые жилища. Тогда Макондо из раскаленного горнила, где от жары перекашиваются щеколды и оконные петли, превратится в город вечной прохлады. И если Хосе Аркадио Буэндиа не упорствовал в своем намерении создать фабрику льда, то лишь потому, что был в то время всецело поглощен воспитанием сыновей, особенно Аурелиано, проявившего с первого же дня редкие способности к алхимии. В лаборатории снова закипела работа. Перечитывая заметки Мелькиадеса, теперь уже спокойно, без того возбуждения, которое вызывает новизна, отец и сын настойчиво и терпеливо пытались выделить золото Урсулы из прикипевшей ко дну котелка массы. Младший Хосе Аркадио почти не принимал участия в этой работе. Пока его отец предавался душой и телом своим занятиям у горна, его своенравный первенец, и прежде очень крупный для своего возраста, превратился в рослого юношу. Голос у него огрубел. Подбородок и щеки покрылись молодым пушком. Однажды Урсула, войдя в комнату, где он раздевался перед сном, ощутила смешанное чувство стыда и жалости: после мужа сын был первым мужчиной, которого ей довелось видеть обнаженным, и он был так хорошо снаряжен для жизни, что она даже испугалась. В Урсуле, беременной уже третьим ребенком, снова ожили страхи, некогда мучившие новобрачную.
В ту пору дом Буэндиа часто навещала одна женщина — веселая, задорная, бойкая на язык, она помогала Урсуле по хозяйству и умела гадать на картах. Урсула поделилась с ней своей тревогой. Необычайное развитие сына казалось ей чем-то столь же противоестественным, как поросячий хвост ее родственника. Женщина залилась неудержимым смехом, он звенел по всему дому, словно хрустальный колокольчик. «Как раз наоборот, — сказала она. — Он будет счастливым».
Через несколько дней, чтобы подтвердить правильность своего предсказания, она принесла колоду карт и заперлась с Хосе Аркадио в кладовой возле кухни. Неторопливо раскладывая карты на старом верстаке, она болтала о том о сем, пока парень стоял рядом, не столько заинтересованный всем этим, сколько утомленный. Вдруг гадалка протянула руку и коснулась его. «Ух ты!» — воскликнула она с неподдельным испугом и больше не могла произнести ни слова.
Хосе Аркадио почувствовал, что кости у него становятся мягкими, как губка, его охватил изнуряющий страх, он с трудом сдерживал слезы. Женщина ничем его не поощрила. Но он всю ночь искал ее, всю ночь чудился ему запах дыма, который исходил от ее подмышек: этот запах, казалось, впитался в его тело. Ему хотелось быть все время с ней, хотелось, чтобы она была его матерью, и чтобы они никогда не выходили из кладовой, и чтобы она говорила ему «ух ты!», и снова трогала его, и снова говорила «ух ты!». Наступил день, когда он не смог больше выносить это мучение и отправился к ней домой. Визит был очень церемонный и непонятный — за все время Хосе Аркадио ни разу не открыл рта. Сейчас он ее не желал. Она казалась ему совсем непохожей на тот образ, который ее запах вызывал в нем, словно то была вовсе не она, а кто-то другой. Он выпил кофе и, совершенно подавленный, ушел домой. Ночью, терзаясь бессонницей, он снова испытал страстное и грубое томление, но теперь он желал не ту, что была с ним в кладовой, а ту, которая вечером сидела перед ним.
Через несколько дней женщина неожиданно позвала Хосе Аркадио к себе и под предлогом, что хочет научить юношу одному карточному фокусу, увела его из комнаты, где сидела со своей матерью, в спальню. Здесь она с такой бесцеремонностью прикоснулась к нему, что он содрогнулся всем телом, но почувствовал разочарование и страх, а не наслаждение. Потом сказала, чтобы он пришел к ней ночью. Хосе Аркадио обещал, просто желая поскорее вырваться от нее, — он знал, что не в силах будет прийти. Однако ночью в своей жаркой постели он понял, что должен пойти к ней, хоть и не в силах это сделать. Ощупью одеваясь, он слышал в темноте ровное дыхание брата, сухой кашель отца в соседней комнате, задыхающееся кудахтанье кур во дворе, жужжание москитов, барабанный бой своего сердца — весь этот беспорядочный шум мира, раньше не привлекавший его внимания. Потом он вышел на спящую улицу. Он желал всей душой, чтобы дверь оказалась запертой на щеколду, а не просто прикрытой, как ему обещали. Но она была не заперта. Он толкнул ее кончиками пальцев, и петли издали громкий заунывный стон, который ледяным эхом отозвался у него внутри. Боком, стараясь не шуметь, он вошел в дом и сразу почувствовал тот запах. Хосе Аркадио находился еще в первой комнате, где братья женщины обычно подвешивали на ночь свои гамаки; в каких местах висели эти гамаки, он не знал и не мог определить в темноте, поэтому ему предстояло ощупью добраться до двери в спальню, открыть ее и взять верное направление, чтобы не ошибиться постелью. Он двинулся вперед и в то же мгновение налетел на изголовье гамака, который висел ниже, чем он предполагал. Человек, до сих пор спокойно храпевший, перевернулся во сне на другой бок и сказал с некоторым разочарованием в голосе: «Была среда». Когда Хосе Аркадио толкнул дверь спальни, она заскребла по неровному полу, и с этим ничего нельзя было поделать. Очутившись в беспросветном мраке, охваченный тоской и смятением, он понял, что окончательно заблудился. В тесном помещении спали мать, ее вторая дочь с мужем и двумя детьми и женщина, которая, видимо, и не ждала его вовсе. Он мог бы искать ее по запаху, но запах был повсюду, такой же неуловимый и в то же время определенный, как тот, что теперь он постоянно носил в себе. Хосе Аркадио долго стоял неподвижно, в ужасе спрашивая себя, как он оказался в этой пучине беспомощности, и вдруг чья-то рука, вытянутыми пальцами ощупывающая тьму, наткнулась на его лицо. Он не удивился, потому что, сам того не ведая, ждал этого прикосновения, вверился руке и в полнейшем изнеможении позволил ей довести себя до невидимой кровати, где его раздели и стали встряхивать, словно мешок с картошкой, ворочать налево и направо в непроницаемой темноте, в которой он обнаружил у себя лишние руки и где пахло уже не женщиной, а аммиаком, и когда он пытался вспомнить ее лицо, перед ним представало лицо Урсулы; он смутно ощущал, что делает то, что ему уже давно хотелось делать, хотя он никогда не думал, что сумеет это делать, он сам не знал, как это делается, не знал, где у него голова, где руки, где ноги, чья эта голова, чьи ноги, и чувствовал, что больше не может, и испытывал страстное, оглушающее желание и убежать, и остаться навсегда в этой отчаянной тишине, в этом пугающем одиночестве.
Ее звали Пилар Тернера. По воле своих родителей она приняла участие в великом исходе, завершившемся основанием Макондо: родители хотели разлучить свою дочь с человеком, который, когда ей было четырнадцать лет, лишил ее невинности и все еще продолжал жить с нею, когда ей исполнилось двадцать два года, но никак не мог решиться узаконить этот союз, потому что был не из ее селения. Он поклялся, что последует за ней на край света, но только попозже, когда уладит свои дела; с тех пор она все ждала его и уже потеряла надежду на встречу, хотя карты то и дело сулили ей мужчин, самых разных мужчин: высоких и низких, белокурых и темноволосых, которые должны были прибыть к ней — кто сушей, кто морем, кто через три дня, кто через три месяца, кто через три года. Пока она ждала, бедра ее утратили крепость, груди упругость; она отвыкла от мужских ласк, но сохранила неприкосновенным безумие своего сердца. Восхищенный новой чудесной игрушкой, Хосе Аркадио теперь каждую ночь отправлялся искать ее в лабиринте комнаты. Как-то раз он нашел дверь запертой и принялся стучать, зная, что, уж если у него достало смелости стукнуть в первый раз, надо стучать до конца… После бесконечного ожидания дверь открылась. Днем, валясь с ног от недосыпания, он втайне наслаждался воспоминаниями о прошедшей ночи. Но когда Пилар Тернера появлялась в доме Буэндиа, веселая, безразличная, насмешливая, Хосе Аркадио не приходилось делать никакого усилия, чтобы скрыть свое волнение, потому что эта женщина, чей звонкий смех вспугивал бродивших по двору голубей, не имела ничего общего с той невидимой силой, которая научила его затаивать дыхание и считать удары своего сердца и помогла ему понять, отчего мужчины боятся смерти. Он был так занят своими переживаниями, что даже не сообразил, чему все радуются, когда его отец и брат потрясли дом сообщением, что им удалось наконец воздействовать на металлические шкварки и извлечь из них золото Урсулы.
Они достигли этого после многих дней упорного труда. Урсула была счастлива и даже возблагодарила Бога за то, что он изобрел алхимию, жители деревни набились в лабораторию, где их угощали лепешками с вареньем из гуайявы в честь свершившегося чуда, а глава семьи Буэндиа показывал им тигель с освобожденным золотом, и вид при этом у него был такой, будто он сам только что изобрел это золото. Переходя от одного к другому, он очутился возле своего старшего сына, который последнее время почти не появлялся в лаборатории. Он поднес к его глазам желтоватую сухую золу и спросил: «Ну, как это выглядит?»
Хосе Аркадио правдиво ответил:
— Как собачье дерьмо.
Отец ударил его по губам тыльной стороной руки, да так сильно, что изо рта Хосе Аркадио потекла кровь, а из глаз — слезы. Ночью, ощупью найдя в темноте пузырек с лекарством и вату, Пилар Тернера приложила к опухоли компресс из арники и сделала все, чего хотелось Хосе Аркадио, не причинив ему никаких неудобств, ухитрившись любить и не ушибить. Они достигли такой степени блаженства, что минуту спустя, сами того не заметив, впервые за время своих ночных встреч, стали тихо разговаривать.
— Я хочу быть только вдвоем с тобой, — шептал он. — На днях я всем все расскажу и покончу с этими прятками.
Пилар Тернера не пыталась отговорить его.
— Да, хорошо бы, — согласилась она. — Если мы будем одни, мы зажжем лампу, чтобы видеть друг друга, я смогу кричать что вздумается, и никому до этого не будет дела, а ты сможешь болтать мне на ухо разные глупости, какие только тебе взбредут в голову.
Этот разговор, едкая злоба против отца и уверенность в том, что уж незаконная-то любовь останется ему во всех случаях, внушили Хосе Аркадио спокойное мужество. Без какой-либо подготовки он рассказал все брату.
Сначала маленький Аурелиано увидел в похождениях Хосе Аркадио только грозившую брату страшную опасность, он не понял, что за сила его притягивает. Но постепенно мучительное волнение Хосе Аркадио передалось и ему. Он заставлял брата рассказывать мельчайшие подробности, приобщался к его страданиям и наслаждениям, чувствовал себя испуганным и счастливым. Теперь он ждал возвращения Хосе Аркадио и до зари не смыкал глаз, ворочаясь на своей одинокой постели, как на ложе из раскаленных углей; потом братья разговаривали до того часа, когда уже надо было вставать, и скоро оба впали в какое-то полудремотное состояние, прониклись одинаковым отвращением и к алхимии, и к отцовской учености и замкнулись в одиночестве. «У детей вид совсем осовелый, — говорила Урсула. — Глисты, наверное». Она приготовила отталкивающего вида пойло из растертого в порошок мексиканского чая. Оба сына выпили это лекарство с неожиданной стойкостью и одиннадцать раз за этот день дружно усаживались на горшок, чтобы извергнуть из себя розоватых паразитов, которых они с великим торжеством показывали всем и каждому, ибо получили возможность сбить с толку Урсулу в том, что касалось истоков их рассеянности и вялости. Аурелиано не только понимал треволнения брата, но и переживал их вместе с ним, как свои собственные. Однажды, когда тот подробно описывал ему механизм любви, он остановил его вопросом: «А что тогда чувствуешь?» Хосе Аркадио не замедлил ответить:
— Это как землетрясение.
В один из январских четвергов в два часа ночи родилась Амаранта. Прежде чем впустить кого-нибудь в комнату, Урсула тщательно осмотрела ребенка. Девочка была легкая и вертлявая, словно ящерица, но все у нее было человеческое. Аурелиано узнал о событии, только когда заметил, что в доме собралось много народу. Воспользовавшись сутолокой, он отправился искать брата, постель которого пустовала с одиннадцати часов ночи; это решение он принял так внезапно, что даже не успел сообразить, как ему извлечь Хосе Аркадио из спальни Пилар Тернеры. Несколько часов бродил Аурелиано вокруг ее дома, издавая условный свист, пока наконец близость рассвета не вынудила его вернуться восвояси. В комнате матери он увидел Хосе Аркадио, тот с невинным лицом забавлял новорожденную сестренку.
Не прошло еще и сорока дней после родов, как снова появились цыгане. Это были те же самые фокусники и жонглеры, которые приносили лед. Очень скоро стало ясно, что, в отличие от племени Мелькиадеса, они не глашатаи прогресса, а просто торговцы зрелищами. Даже тогда, когда они принесли лед, они показывали его не как нечто такое, из чего люди могут извлечь пользу, а просто как цирковой аттракцион. На сей раз среди многих других чудес цыгане притащили с собой летающую циновку. Но в ней они видели не существенный вклад в дело развития средств сообщения, а просто-напросто забаву. Народ, конечно, вытряс свои последние монеты за удовольствие полетать над крышами селения. Под защитой восхитительной безнаказанности, порожденной всеобщим беспорядком, Хосе Аркадио и Пилар упивались полной свободой. Они были счастливые жених и невеста, затерянные в толпе, и даже начали подозревать, что любовь может быть чувством более глубоким и спокойным, чем необузданное, но скоропреходящее блаженство их тайных ночей. Однако Пилар нарушила очарование. Подогретая восторгом, который вызывало у Хосе Аркадио ее общество, она приняла видимость за сущность и с размаху обрушила на его голову вселенную. «Теперь ты действительно мужчина», — заявила она. И так как он не понял, что она хочет этим сказать, объяснила ему по словам:
— У тебя будет сын.
Несколько дней Хосе Аркадио не осмеливался выходить из дому. Достаточно было ему услышать заливчатый смех Пилар на кухне, как он тут же скрывался в лабораторию, где с благословения Урсулы снова закипела работа. Хосе Аркадио Буэндиа шумно приветствовал возвращение блудного сына и посвятил его в тайну поисков философского камня, к которым он наконец приступил. Однажды вечером братьев привела в восторг летающая циновка, она промчалась мимо окна лаборатории с цыганом-кучером и несколькими деревенскими мальчишками, помахавшими братьям рукой, но Хосе Аркадио Буэндиа даже не повернулся к окну. «Пусть себе забавляются, — сказал он. — Мы получше их будем летать: научным способом, а не на жалкой подстилке». Несмотря на свой притворный интерес к философскому камню, Хосе Аркадио так никогда и не уразумел, какой мощью он обладает, и в душе считал, что это просто неудачно отлитая бутылка. Работа в лаборатории не спасла его от гнетущих мыслей. Он потерял аппетит и сон и захандрил, как это случалось с его отцом после провала очередной затеи; подавленное состояние сына так бросалось в глаза, что Хосе Аркадио Буэндиа освободил его от обязанностей по лаборатории, решив, что он принимает алхимию слишком близко к сердцу. Аурелиано не в пример отцу понял, что горе брата не связано с поисками философского камня, однако ему не удалось вырвать у Хосе Аркадио никаких признаний. Брат утратил свою былую искренность. Его всегдашние дружелюбие и общительность уступили место замкнутости и враждебности. Терзаемый жаждой одиночества, отравленный ядовитой злобой ко всему миру, он однажды ночью снова покинул свою постель, но не отправился к Пилар Тернере, а смешался с толпившимися вокруг цыганских шатров зеваками. Побродив возле разных хитроумных аттракционов и ни одним из них не заинтересовавшись, он обратил внимание на то, что не было выставлено для обозрения, — на молоденькую цыганку, почти девочку, сгибавшуюся под тяжестью своих стеклянных бус: красивее ее Хосе Аркадио еще в жизни никогда не видел. Девушка стояла в толпе, созерцавшей печальную картину — человека, который ослушался родителей и был за это превращен в змею.
Хосе Аркадио даже не посмотрел на беднягу. Пока толпа вопрошала человека-змею о грустных подробностях его истории, молодой Буэндиа протолкался в первый ряд к цыганке и встал у нее за спиной. Потом прижался к девушке. Она попыталась отодвинуться, но Хосе Аркадио еще сильнее прижался к ней. Тогда она почувствовала его. Застыла на месте, дрожа от удивления и испуга, не веря своим ощущениям, наконец обернулась и с робкой улыбкой взглянула на Хосе Аркадио. В эту минуту двое цыган сунули человека-змею в клетку и отнесли в шатер. Цыган-зазывала объявил:
— А теперь, дамы и господа, мы покажем вам страшный номер — женщину, которой каждую ночь в этот самый час сто пятьдесят лет подряд будут отрубать голову в наказание, ибо она видела то, чего не должна была видеть.
Хосе Аркадио и девушка не присутствовали при обезглавливании. Они ушли к ней в шатер и, снедаемые мучительным волнением, целовались, одновременно сбрасывая с себя одежду. Цыганка освободилась от своих надетых один на другой корсажей, многочисленных юбок из пожелтевшего кружева, совсем ненужного ей проволочного корсета, груза стеклянных бус и превратилась, можно сказать, в ничто. Этот чахлый лягушонок с неразвитой грудью и такими худыми ногами, что они были тоньше, чем руки Хосе Аркадио, обладал, однако, решительностью и пылом, которые с лихвой возмещали его хрупкость. К сожалению, Хосе Аркадио не мог ответить такой же страстностью, потому что в шатер то и дело входили цыгане с разным цирковым имуществом, занимались тут своими делами и даже устраивались играть в кости на полу возле кровати. Посередине шатра на шесте висела лампа и освещала каждый уголок. В коротком промежутке между ласками голый Хосе Аркадио беспомощно вытянулся на постели, не зная, что же ему делать, а девушка снова и снова пыталась вдохновить его. Немного погодя в шатер вошла пышнотелая цыганка в сопровождении человека, который не принадлежал к труппе, но и не был из местных, оба начали раздеваться прямо около кровати. Женщина случайно взглянула на Хосе Аркадио и пришла в полный восторг, увидев его спящего зверя.
— Мальчик, — воскликнула она, — да сохранит его тебе Бог!
Подружка Хосе Аркадио изъявила желание, чтобы их оставили в покое, и новая пара улеглась на землю, рядышком с кроватью. Чужая страсть пробудила наконец желание в Хосе Аркадио. При первой его атаке кости девушки, казалось, рассыпались в разные стороны с беспорядочным стуком, как груда фишек домино, кожа растворилась в бесцветном поту, глаза наполнились слезами, а все тело издало тоскливый стон, и от него смутно запахло тиной. Но цыганка перенесла натиск с твердостью и мужеством, достойными восхищения. Хосе Аркадио почувствовал, что он возносится в какие-то райские заоблачные выси, из его переполненного сердца хлынули фонтаном нежнейшие непристойности, они вливались в девушку через уши и выливались у нее изо рта, переведенные на ее язык. Это было в четверг. А в ночь на субботу Хосе Аркадио повязал себе голову красной тряпкой и ушел из Макондо вместе с цыганами.
Заметив исчезновение сына, Урсула кинулась искать его по всему селению. На том месте, где прежде стояли цыганские шатры, она увидела только груды мусора и золу от погашенных костров, которая еще дымилась. Кто-то из жителей селения, рывшихся в отбросах, надеясь обнаружить стеклянные бусы, сказал Урсуле, что накануне ночью видел ее сына с комедиантами — Хосе Аркадио толкал тележку с клеткой человека-змеи. «Он стал цыганом!» — крикнула Урсула мужу, который не проявил ни малейшего беспокойства по поводу пропажи первенца.
— Это было бы неплохо, — сказал Хосе Аркадио Буэндиа, продолжая толочь какое-то вещество, уже сто раз толченое-перетолченое и гретое-перегретое и теперь снова очутившееся в ступке. — Он станет мужчиной.
Урсула разузнала, в какую сторону пошли цыгане. Она отправилась по той же дороге, учиняя допрос каждому встречному и надеясь догнать табор, и все удалялась да удалялась от селения, пока наконец не обнаружила, что зашла так далеко, что не стоит и возвращаться обратно. Хосе Аркадио Буэндиа обратил внимание на отсутствие жены только в восемь часов вечера, когда, поставив вещество согреваться на подстилке из навоза, он решил поглядеть, что происходит с маленькой Амарантой, которая к тому времени уже охрипла от плача. Долго не раздумывая, он собрал отряд из хорошо вооруженных односельчан, передал Амаранту в руки женщине, вызвавшейся быть кормилицей, и затерялся на нехоженых тропах в поисках Урсулы. Аурелиано он взял с собой. На рассвете рыбаки-индейцы, говорившие на непонятном языке, знаками объяснили им, что тут никто не проходил. После трехдневных безуспешных розысков они возвратились в деревню.
Хосе Аркадио Буэндиа долго тосковал. Он ходил, как мать, за маленькой Амарантой. Купал ее, перепеленывал, носил четыре раза в день к кормилице, а вечером даже пел ей песни, чего Урсула не умела делать. Однажды Пилар Тернера предложила взять на себя заботы о хозяйстве до возвращения Урсулы. Когда Аурелиано, чья таинственная интуиция еще обострилась в беде, увидел, что Пилар Тернера входит в дом, его словно озарило. Он понял: это она каким-то необъяснимым образом повинна в бегстве его брата и последующем исчезновении матери, и встретил ее с такой молчаливой и непреклонной враждебностью, что женщина больше не появлялась.
Время поставило все на свои места. Хосе Аркадио Буэндиа и его сын, сами не заметив, как и когда это случилось, снова очутились в лаборатории, вытерли пыль, раздули огонь в горне и опять увлеклись кропотливой возней с веществом, которое несколько месяцев протомилось на своей подстилке из навоза. Амаранта, лежа в корзине из ивовых прутьев, в комнате, где воздух был пропитан ртутными испарениями, с интересом наблюдала за тем, что делают ее отец и брат. Через месяц после исчезновения Урсулы в лаборатории начали происходить странные явления. Пустая бутылка, давно валявшаяся в шкафу, вдруг сделалась такой тяжелой, что невозможно было сдвинуть ее с места. Вода в кастрюле, поставленная на рабочий стол, закипела сама по себе, без помощи огня, и бурлила целые полчаса, пока не испарилась до последней капли. Хосе Аркадио Буэндиа и его сын шумно радовались этим чудесам, они не знали, чем их объяснить, но истолковывали как предвестие появления новой субстанции. В один прекрасный день корзина с Амарантой, без всякого постороннего воздействия, внезапно описала круг по комнате на глазах у пораженного Аурелиано, который поспешил остановить ее. Но Хосе Аркадио Буэндиа нимало не встревожился. Он водворил корзину на прежнее место и привязал к ножке стола. Поведение корзины окончательно убедило его в том, что их надежды близки к осуществлению. Именно тогда Аурелиано и услышал, как он сказал:
— Если ты не боишься Бога, бойся металлов.
Почти через пять месяцев после своего исчезновения возвратилась Урсула. Она явилась возбужденная, помолодевшая, в новых нарядах, каких в селении никто не носил. Хосе Аркадио Буэндиа чуть с ума не сошел от радости. «Вот оно! Так и случилось, как я думал!» — закричал он. И это была правда, ведь во время своего длительного затворничества в лаборатории, занимаясь опытами с веществом, он в глубине души молил Бога, чтобы ожидаемое чудо было не открытием философского камня, не изобретением способа превратить в золото все замки и оконные петли в доме, а именно тем, что и произошло: возвращением Урсулы. Но жена не разделила его бурной радости. Она одарила мужа обычным поцелуем, как будто они виделись не более часа тому назад, и сказала:
— Выйди-ка на крыльцо.
Хосе Аркадио Буэндиа понадобилось немало времени, чтобы прийти в себя от замешательства, которое он испытал, обнаружив на улице перед своим домом целую толпу людей. Это были не цыгане, а такие же, как в Макондо, мужчины и женщины с гладкими волосами и смуглой кожей, они говорили на том же языке и жаловались на те же немочи. Возле них стояли мулы, нагруженные всякой провизией, запряженные волами повозки с мебелью и домашней утварью — целомудренными и незамысловатыми принадлежностями земного бытия, бесхитростно выставленными на продажу торговцами повседневной действительностью.
Эти люди пришли с другого края долины, туда можно было добраться всего за два дня, но там были города, где получали почту каждый месяц и пользовались машинами, облегчающими людям жизнь. Урсула не догнала цыган, но зато нашла ту дорогу, которую не сумел разыскать ее муж в своей безуспешной погоне за великими открытиями.
x x x
Сына Пилар Тернеры принесли в дом ее деда и бабки спустя две недели после того, как он появился на свет. Урсула скрепя сердце приняла младенца, еще раз побежденная упорством своего мужа, который не мог допустить и мысли, что отпрыск рода Буэндиа окажется брошенным на произвол судьбы. Однако она поставила условие, чтобы ребенок никогда не узнал правду о своем происхождении. Мальчика нарекли Хосе Аркадио, но во избежание путаницы все постепенно стали звать его просто Аркадио. В то время в Макондо кипела очень деятельная жизнь, и в доме Буэндиа царила такая суета, что было не до детей. Их поручили заботам Виситасьон, индианки из племени гуахиро, которая попала в Макондо вместе со своим братом, спасаясь от губительной и заразной болезни — бессонницы, уже несколько лет свирепствовавшей на их родине. Брат и сестра были людьми услужливыми и работящими, поэтому Урсула наняла их себе в помощь по дому. Вот так и вышло, что Аркадио и Амаранта стали говорить на языке гуахиро раньше, чем по-испански, и научились есть суп из ящериц и паучьи яйца, но Урсула этого даже не заметила, потому что была всецело поглощена сулившим немалые прибыли производством зверушек и птиц из леденца. Макондо совсем преобразилось. Люди, которых привела Урсула, так расхвалили повсюду выгоды его расположения и плодородие окрестных земель, что очень скоро скромное селение превратилось в оживленный городок с лавками, мастерскими ремесленников и бойким торговым путем, по которому пришли сюда первые арабы в туфлях без задников и с кольцами в мочках ушей и начали менять ожерелья из стеклянных бус на попугаев. У Хосе Аркадио Буэндиа не было ни минутки отдыха. Зачарованный окружающей реальной жизнью, казавшейся ему тогда фантастичнее обширного мира его воображения, он потерял всякий интерес к алхимической лаборатории, предоставил отдых веществу, истощенному долгими месяцами различных превращений, и опять сделался тем рассудительным, энергичным человеком, который некогда решал, где прокладывать улицы и как ставить новые дома, не создавая никому никаких преимуществ по сравнению с остальными. Новые поселенцы питали к нему огромное уважение и без его совета не закладывали ни одного фундамента, не ставили ни одного забора, даже доверили ему размежевание земли. Когда вернулись цыгане-фокусники со своей передвижной ярмаркой, превратившейся теперь в огромное заведение для азартных игр, их встретили шумным ликованием, так как надеялись, что с ними появится и Хосе Аркадио. Но Хосе Аркадио не вернулся, не было с комедиантами и человека-змеи, единственного, по мнению Урсулы, живого существа, знавшего, где искать ее сына, поэтому цыганам не разрешили остановиться в Макондо и даже предупредили, чтобы и впредь ноги их тут не было: теперь цыган почитали за носителей алчности и порока. Однако Хосе Аркадио высказался в том смысле, что древнее племя Мелькиадеса, которое своей тысячелетней мудростью и чудесными изобретениями столь много способствовало возвышению Макондо, всегда будет принято здесь с распростертыми объятиями. Но, судя по словам разных странников и бродяг, заглядывавших в Макондо, племя Мелькиадеса было стерто с лица земли за то, что посмело преступить границы дозволенного человеку знания.
Освободившись, во всяком случае на время, из мучительного плена своего воображения, Хосе Аркадио Буэндиа в короткий срок наладил во всем городе размеренную трудовую жизнь; ровное ее течение было нарушено лишь однажды самим Хосе Аркадио Буэндиа, когда он выпустил на волю птиц, которые с начала основания Макондо отмечали время своим звонкоголосым пением, и вместо них установил в каждом доме часы с музыкой. Это были красивые часы из резного дерева, выменянные у арабов на попугаев, и Хосе Аркадио Буэндиа наладил их ход с такой точностью, что через каждые полчаса они радовали город несколькими тактами из одного и того же вальса — всякий раз все новыми, а ровно в полдень дружно и без единой фальшивой ноты исполняли весь вальс целиком. Хосе Аркадио Буэндиа принадлежала также идея высадить на улицах миндальные деревья вместо акаций, и он же изобрел способ, тайну которого унес с собой в могилу, как сделать эти деревья вечными. Много лет спустя, когда Макондо застроился деревянными домами с крышами из цинка, на самых старых его улицах все еще продолжали расти миндальные деревья — трухлявые, с обломанными ветками, но никто уже не помнил, чья рука их посадила.
Пока отец приводил в порядок город, а мать укрепляла благосостояние семьи, занимаясь производством восхитительных леденцовых петушков и рыбок, которых насаживали на бальзовые палочки и дважды в день выносили из дому для продажи, Аурелиано проводил бесконечные часы в заброшенной лаборатории, из чистой любознательности осваивая ювелирное дело. Он так вытянулся, что скоро одежда, унаследованная от брата, стала ему мала и он начал пользоваться отцовскими вещами, правда, Виситасьон приходилось ушивать рубахи и сужать брюки, потому что Аурелиано был пока худее отца и брата.
Со вступлением в отроческий возраст у него огрубел голос, Аурелиано сделался молчаливым и окончательно замкнулся в своем одиночестве, а взгляд его снова приобрел то напряженное выражение, которое поразило Урсулу в день появления сына на свет. Аурелиано был так сосредоточен на своих занятиях ювелирным делом, что почти не выходил из лаборатории, разве только поесть. Обеспокоенный его нелюдимостью, Хосе Аркадио Буэндиа дал ему ключи от входной двери и немного денег, рассудив, что сыну, быть может, нужна женщина. Аурелиано потратил деньги на соляную кислоту, приготовил царскую водку и позолотил ключи. Но чудачества Аурелиано бледнели перед странностями Аркадио и Амаранты — у тех уже молочные зубы начали выпадать, а они все еще целые дни ходили по пятам за индейцами, уцепившись за полы их одежды, и упорствовали в своем решении говорить на гуахиро, а не по-испански. «Тебе некого винить, — сказала Урсула мужу. — Дети наследуют безумие родителей». И, убежденная, что нелепые привычки ее потомков ничуть не лучше свиного хвоста, она стала было жаловаться на свою несчастную судьбу, но тут Аурелиано вдруг устремил на нее взгляд, который поверг ее в смятение.
— К нам кто-то придет, — сказал он.
Урсула попыталась обескуражить сына своей доморощенной логикой, как это случалось всегда, когда он что-нибудь предсказывал. Ничего особенного, если кто и придет. Через Макондо каждый Божий день проходят десятки чужеземцев, и никого это не беспокоит, и никто не считает нужным предсказывать их появление. Однако Аурелиано, вопреки всякой логике, настаивал на своем.
— Не знаю, кто придет, — твердил он, — но этот человек уже в пути.
И действительно, в воскресенье появилась Ребека. Ей было не больше одиннадцати лет. Она проделала тяжелый путь от Манауре с торговцами кожей, которым поручили доставить девочку вместе с письмом в дом Хосе Аркадио Буэндиа, хотя они так и не могли объяснить толком, что за человек попросил их об этом одолжении. Весь багаж вновь прибывшей состоял из сундучка с платьем, маленького деревянного кресла-качалки, разрисованного яркими цветами, и парусинового мешка; из него все время слышалось «клок, клок, клок» — там лежали кости ее родителей. Письмо, адресованное Хосе Аркадио Буэндиа, было составлено в чрезвычайно любезных выражениях кем-то, кто, несмотря на время и расстояние, продолжал его горячо любить и чувствовал себя обязанным во имя простой человечности совершить сей акт милосердия — отправить к нему бедную, беззащитную сиротку, кузину Урсулы и, следовательно, также родственницу Хосе Аркадио Буэндиа, хотя и более отдаленную, потому что она являлась родной дочерью его незабвенного друга Никанора Ульоа и Ребеки Монтиэль, достойной супруги последнего, коих Господь Бог взял в свое небесное царствие и чьи кости прилагаются к письму, дабы их могли предать земле по христианскому обряду. Оба имени и подпись в конце письма были написаны вполне разборчиво, тем не менее ни Хосе Аркадио Буэндиа, ни Урсула не могли припомнить таких родственников, а равно и знакомого, который носил бы фамилию отправителя и проживал в далеком селении Манауре. Получить какие-либо дополнительные сведения от девочки оказалось совершенно невозможным. Войдя в дом, она тут же уселась в свою качалку и стала сосать палец, глядя на всех большими испуганными глазами и не подавая никаких признаков понимания того, о чем ее спрашивали. На ней было выкрашенное в черный цвет старенькое платьице из диагонали и потрескавшиеся лаковые башмачки. Волосы, собранные за ушами в два пучка, были завязаны черными бантиками. На шее висела ладанка с расплывшимся от пота изображением, а на правом запястье — клык какого-то хищного зверя на медной цепочке: амулет против дурного глаза. Ее зеленоватая кожа и вздувшийся, твердый, как барабан, живот свидетельствовали о плохом здоровье и постоянном недоедании, и тем не менее, когда принесли еду, она продолжала сидеть неподвижно и даже не прикоснулась к поставленной ей на колени тарелке. Все уже пришли к мысли, что она глухонемая, но тут индейцы спросили ее на своем языке, не хочет ли она пить, и девочка повела глазами, словно признала их, и утвердительно кивнула головой.
Ее оставили в доме, ведь другого выхода не было. Окрестить ее решили Ребекой — так же, как звали, если верить письму, ее мать, потому что, хотя Аурелиано не поленился прочитать перед ней все святцы, она не откликнулась ни на одно из имен. Поскольку в те времена кладбища в Макондо не было, ведь никто еще не успел умереть, мешок с костями спрятали до тех пор, пока не появится достойное место для захоронения, и еще долго он попадался под руку в самых разных местах, там, где его меньше всего предполагали обнаружить, и всегда со своим «клок, клок, клок», похожим на кудахтанье сидящей на яйцах курицы. Утекло немало времени, прежде чем Ребека вошла в жизнь семьи. Сначала она имела обыкновение пристраиваться на своей качалке в самом укромном уголке дома и сосать палец. Ничто не привлекало ее внимания, и только когда через каждые тридцать минут начинали играть часы, она всякий раз испуганно озиралась вокруг, словно надеялась обнаружить звуки где-то в воздухе. Долго ее не могли заставить есть. Никто не понимал, почему она не умирает с голоду, пока индейцы, знавшие все, потому что они без конца ходили своими неслышными шагами взад и вперед по дому, не открыли, что Ребеке по вкусу только влажная земля да куски известки, которые она отдирает ногтями от стен. Очевидно, родители или те, кто ее растил, наказывали девочку за эту дурную привычку: землю и известку она ела тайком, с сознанием вины, и старалась делать запасы, чтобы полакомиться на свободе, когда никого не будет рядом. За Ребекой установили неусыпный надзор. Землю во дворе поливали коровьей желчью, а стены дома натирали жгучим индийским перцем, рассчитывая этим путем излечить девочку от порочной наклонности, но она проявляла столько хитрости и изобретательности, добывая себе пищу, что Урсула была вынуждена прибегнуть к самым сильнодействующим средствам. Она выставила на всю ночь под холодную росу кастрюлю с апельсиновым соком и ревенем, а поутру, до завтрака, дала Ребеке это снадобье. Хотя никто никогда не рекомендовал Урсуле такую смесь как лекарство против нездорового пристрастия к земле, она рассудила, что любая горькая жидкость, попав в пустой желудок, вызовет колики в печени. Несмотря на свой хилый вид, Ребека оказалась весьма воинственной и сильной: чтобы заставить ее проглотить лекарство, пришлось к ней подступаться, как к бодливой телке, — она билась в судорогах, царапалась, кусалась, плевалась и выкрикивала разные непонятные слова, которые, по уверению возмущенных индейцев, были ругательствами, самыми грубыми ругательствами, какие только возможны в языке гуахиро. Узнав об этом, Урсула тут же дополнила лечение ударами ремня. Так никогда и не было установлено, что же в конце концов определило успех — ревень, ремень или то и другое вместе, известно лишь одно: через несколько недель у Ребеки появились первые признаки выздоровления. Теперь она играла вместе с Аркадио и Амарантой, относившимися к ней как к старшей сестре, и с аппетитом ела, умело пользуясь вилкой и ножом. Позже обнаружилось, что она говорит по-испански так же бегло, как на языке индейцев, что у нее незаурядные способности к рукоделию и что она поет вальс часов на очень милые слова собственного сочинения. Вскоре Ребека стала как бы новым членом семьи. С Урсулой она была ласковее, чем родные дети. Амаранту звала сестричкой, Аркадио братиком, Аурелиано дядей, а Хосе Аркадио Буэндиа дедулей. Таким образом, Ребека не меньше, чем все остальные, заслужила право называться именем Буэндиа — единственным, которое у нее было и которое она с достоинством носила до самой смерти.
Однажды ночью, уже после того, как Ребека излечилась от порочного пристрастия к земле и ее переселили в комнату Амаранты и Аркадио, индианка, спавшая вместе с детьми, случайно проснулась и услышала странный, прерывистый звук, исходивший из угла. Встревоженная, она вскочила с постели, опасаясь, не забралось ли в комнату какое-нибудь животное, и увидела, что Ребека сидит в качалке и держит палец во рту, а глаза у нее светятся в темноте, как у кошки. Оцепенев от ужаса, Виситасьон прочла в этих глазах признаки той самой болезни, угроза которой заставила ее и брата навеки покинуть древнее королевство, где они были наследниками престола. В доме появилась бессонница.
Индеец Катауре ушел из Макондо, не дожидаясь рассвета. Сестра его осталась, сердце фаталистки подсказывало ей, что смертельный недуг все равно будет преследовать ее, в какой бы далекий уголок земли она ни скрылась. Никто не понял тревоги Виситасьон. «Не будем спать? Ну что ж, тем лучше, — с удовлетворением заявил Хосе Аркадио Буэндиа. — Так мы успеем больше взять от жизни». Но индианка объяснила: самое страшное в болезни не то, что пропадает сон — от этого тело совсем не устает, — хуже всего, что потом неминуемо наступает забывчивость. Говоря так, она имела в виду, что, когда больной свыкается с потерей сна, в его памяти начинают стираться сначала воспоминания детства, потом названия и назначения предметов, затем он перестает узнавать людей и даже утрачивается сознание своей собственной личности и, лишенный всякой связи с прошлым, погружается в некое подобие идиотизма. Хосе Аркадио Буэндиа чуть не умер со смеху и пришел к заключению, что речь идет об одной из бесчисленных напастей, выдуманных суеверными индейцами. Но осторожная Урсула на всякий случай отделила Ребеку от остальных детей.
Через некоторое время, когда испуг Виситасьон, казалось, уже миновал, Хосе Аркадио Буэндиа внезапно обнаружил среди ночи, что вертится в постели с боку на бок и не может сомкнуть глаз. Урсуле тоже не спалось, она спросила, что с ним, и он ответил: «Я снова думал о Пруденсио Агиляре». Они не вздремнули ни минутки, но утром встали совсем бодрыми и сразу позабыли о дурной ночи. За завтраком Аурелиано высказал удивление, что чувствует себя превосходно, хотя всю ночь просидел в лаборатории, где покрывал золотом брошку в подарок Урсуле ко дню рождения. Но никто не придавал значения этим странностям, пока через два дня, в тот час, когда Буэндиа обычно укладывались в постели, все не заметили, что сна у них ни в одном глазу, и, поразмыслив, не сообразили, что не спят уже больше пятидесяти часов.
— Дети тоже не спят. Раз эта чума вошла в дом, никто от нее не спасется, — заметила индианка с присущим ей фатализмом.
И в самом деле — семья заболела бессонницей. Урсула, научившаяся от матери разбираться в лечебных свойствах трав, приготовила питье из аконита и напоила домочадцев, но и после этого заснуть никому не удалось, зато целый день все грезили наяву. Находясь в странном состоянии полусна-полубодрствования, они видели не только образы собственных грез, но и те образы, что грезились другим. Казалось, весь дом наполнился гостями. Сидевшей в своей качалке в углу кухни Ребеке виделось, что человек, очень похожий на нее, в белом полотняном костюме и с золотой запонкой на воротнике рубашки, преподносит ей букет роз. Рядом с ним стоит женщина с нежными руками, она берет одну розу и прикрепляет ее к волосам Ребеки. Урсула поняла, что мужчина и женщина были родителями девочки, но, как ни старалась, так и не узнала их, а лишь окончательно убедилась, что никогда прежде их не видела. Тем временем по недосмотру, которого Хосе Аркадио Буэндиа не мог себе простить, изготовлявшиеся в доме леденцовые фигурки по-прежнему выносили в город на продажу. Дети и взрослые с наслаждением сосали вкусных зеленых петушков бессонницы, превосходных розовых рыбок бессонницы, сладчайших желтых лошадок бессонницы, и когда в понедельник встала заря, не спал уже весь город. Сначала никто не беспокоился. Многие даже радовались — ведь в Макондо дел тогда было невпроворот и времени не хватало. Люди так прилежно взялись за работу, что в короткий срок все переделали и теперь в три часа утра сидели сложа руки и подсчитывали, сколько нот в вальсе часов. Те, кто хотел заснуть — не от усталости, а соскучившись по снам, — прибегали к самым разнообразным способам, чтобы довести себя до изнурения. Они собирались вместе и болтали без умолку, повторяли целыми часами одни и те же анекдоты, рассказывали сказку про белого каплуна, все усложняя ее до тех пор, пока не приходили в отчаяние. Это была игра — из тех, что никогда не кончаются: ведущий спрашивал остальных, хотят ли они послушать сказку про белого каплуна, и если ему отвечали «да», он говорил, что не просил говорить «да», а просил ответить, рассказать ли им сказку про белого каплуна, если ему отвечали «нет», он говорил, что не просил говорить «нет», а просил ответить, рассказать ли им сказку про белого каплуна, если все молчали, ведущий говорил, что не просил молчать, а просил ответить, рассказать ли им сказку про белого каплуна; и никто не мог уйти, потому что ведущий говорил, что не просил уходить, а просил ответить, рассказать ли им сказку про белого каплуна. И так без конца, по замкнутому кругу, целые ночи напролет.
Когда Хосе Аркадио Буэндиа понял, что зараза охватила весь город, он собрал глав семейств, чтобы поделиться с ними своими знаниями об этой болезни и придумать, как помешать распространению эпидемии на соседние города и деревни. Вот тогда-то и сняли с козлов колокольчики, что получены были от арабов в обмен на попугаев, и повесили их у входа в Макондо для тех, кто, пренебрегая советами и мольбами караульных, настаивал на желании войти в город. Все пришлые, появлявшиеся в те дни на улицах Макондо, были обязаны звонить в колокольчик, предупреждая больных, что идет здоровый. Пока они находились в городе, им не разрешалось ни есть, ни пить, ибо не было никакого сомнения в том, что болезнь передается только через рот, а вся пища и все питье в Макондо заражены бессонницей. С помощью этих мер эпидемия была ограничена пределами города. Карантин соблюдался очень строго, и со временем все свыклись с чрезвычайным положением: жизнь снова наладилась, работа пошла, как прежде, и никто больше не огорчался из-за того, что утратил бесполезную привычку спать.
Средство, которое в течение нескольких месяцев помогало всем бороться с провалами в памяти, изобрел Аурелиано. Открыл он его случайно. Больной с огромным опытом — ведь он был одной из первых жертв бессонницы, — Аурелиано в совершенстве освоил ювелирное ремесло. Однажды ему понадобилась маленькая наковальня, на которой они обычно расплющивали металлы, и он не мог вспомнить, как она называется. Отец подсказал: «Наковальня». Аурелиано записал слово на бумажке и приклеил ее к основанию инструмента. Теперь он был уверен, что больше этого слова не забудет. Ему и в голову не пришло, что случившееся было лишь первым проявлением забывчивости. Уже через несколько дней он заметил, что с трудом припоминает названия почти всех вещей в лаборатории. Тогда он приклеил к ним соответствующие ярлыки, и теперь достаточно было прочесть надпись, чтобы определить, с чем имеешь дело. Когда встревоженный отец пожаловался, что забывает даже самые волнующие впечатления детства, Аурелиано объяснил ему свой способ, и Хосе Аркадио Буэндиа ввел его в употребление сначала у себя в семье, а потом и в городе. Обмакнув в чернила кисточку, он надписал каждый предмет в доме: «стол», «стул», «часы», «дверь», «стена», «кровать», «кастрюля». Потом отправился в загон для скота и в поле и пометил там животных, птиц и растения: «корова», «козел», «свинья», «курица», «маниока», «банан». Мало-помалу, изучая бесконечное многообразие забывчивости, люди поняли, что может наступить такой день, когда они, восстановив в памяти название предмета по надписи, будут не в силах вспомнить его назначение. После этого надписи усложнили. Наглядное представление о том, как жители Макондо пытались бороться с забывчивостью, дает табличка, повешенная ими на шею корове: «Это корова, ее нужно доить каждое утро, чтобы получить молоко, а молоко надо кипятить, чтобы смешать с кофе и получить кофе с молоком». Вот так они и жили в постоянно ускользающей от них действительности, с помощью слова им удавалось задержать ее на короткое мгновение, но она должна была неизбежно и окончательно исчезнуть, как только забудется значение букв.
У входа в город повесили плакат: «Макондо», другой, побольше, установили на центральной улице, он гласил: «Бог есть». На всех домах были начертаны разные условные знаки, которым надлежало воскрешать в памяти предметы и чувства. Однако подобная система требовала неослабного внимания и огромной моральной силы, почему многие и поддались чарам воображаемой действительности, придуманной ими же самими, — это было не так практично, но зато успокаивало. Распространению упомянутого самообмана больше всех способствовала Пилар Тернера, наловчившаяся читать по картам прошлое, как прежде читала будущее. Благодаря ее хитроумной выдумке бессонные жители Макондо очутились в мире, созданном из неопределенных и противоречивых предположений карт, в этом мире с трудом вспоминали вашего отца как темноволосого мужчину, прибывшего в начале апреля, а мать — как смуглую женщину с золотым кольцом на левой руке, дата же вашего рождения представала перед вами как последний вторник, в который на лавре пел жаворонок. Разбитый наголову этим обрядом утешения, Хосе Аркадио Буэндиа решил построить в противовес ему машину памяти, которую он в свое время мечтал создать, чтобы запомнить все чудесные изобретения цыган. Действие ее должно было основываться на принципе ежедневного повторения всей суммы полученных в жизни знаний. Хосе Аркадио Буэндиа представлял себе этот механизм в виде вращающегося словаря, которым человек, находящийся на оси вращения, управляет с помощью рукоятки, — таким образом перед его глазами могут за короткое время пройти все сведения, необходимые для жизни. Изобретателю удалось уже заполнить около четырнадцати тысяч карточек, когда на дороге из долины, позвякивая печальным колокольчиком тех, кто не утратил сна, показался необычного вида старик, с пузатым, перевязанным веревками чемоданом и тележкой, покрытой черными тряпками. Он направился прямо к дому Хосе Аркадио Буэндиа.
Виситасьон, открывшая старику дверь, не узнала его и приняла за торговца, который еще не слышал, что в городе, безнадежно погрузившемся в пучину забывчивости, невозможно ничего продать. Пришелец был совсем дряхлым. Хотя его голос дрожал от неуверенности, а руки, казалось, сомневались в существовании вещей, было совершенно очевидно, что он явился из того мира, где люди умеют спать и помнят. Когда Хосе Аркадио Буэндиа вышел к старику, тот сидел в гостиной, обмахиваясь потрепанной черной шляпой, и внимательно, с сочувственным видом читал надписи, приклеенные к стенам. Хосе Аркадио Буэндиа приветствовал его с глубочайшим почтением, опасаясь, что, быть может, знал этого человека раньше, а теперь запамятовал. Однако гость разгадал хитрость. Он почувствовал, что его забыли — но не преходящим забвением сердца, а другим, более жестоким и окончательным, которое ему было хорошо известно, потому что это было забвение смерти. Тогда он все понял. Открыл чемодан, набитый не поддающимися определению предметами, и извлек из их груды маленький чемоданчик с многочисленными пузырьками. Потом протянул хозяину дома флакон с жидкостью приятного цвета, тот выпил, и свет озарил его память. Глаза Хосе Аркадио Буэндиа наполнились слезами печали еще прежде, чем он увидел себя в нелепой комнате, где все вещи были надписаны, еще прежде, чем он со стыдом прочел высокопарные глупости на стенах, и даже прежде, чем, почти ослепленный яркой вспышкой радости, он узнал гостя. Это был Мелькиадес.
В то время как Макондо праздновал возвращение памяти, Хосе Аркадио Буэндиа и Мелькиадес отерли пыль со своей старой дружбы. Цыган намеревался остаться в городе. Он действительно побывал на том свете, но не мог вынести одиночества и возвратился назад. Отвергнутый своим племенем, лишенный в наказание за излишнюю привязанность к жизни своей колдовской силы, он решил обрести тихое пристанище в этом, еще не открытом смертью уголке земли и посвятить себя дагерротипии. Хосе Аркадио Буэндиа ничего не слышал о таком изобретении. Но когда он увидел себя и всех своих домочадцев запечатленными на вечные времена на отливающей разными цветами металлической пластинке, он онемел от изумления; к этому времени относится тот заржавленный дагерротип, на котором изображен Хосе Аркадио Буэндиа — у него взъерошенные волосы пепельного оттенка, рубашка с крахмальным воротничком, застегнутым медной запонкой, и торжественное и удивленное выражение лица. Урсула, помирая со смеху, утверждала, что он похож на «перепуганного генерала». По правде говоря, в то прозрачное декабрьское утро, когда Мелькиадес сделал дагерротип, Хосе Аркадио Буэндиа действительно был напуган: он боялся, что, по мере того как изображение человека переходит на металлические пластинки, человек постепенно расходуется. Как ни забавно, но на сей раз за науку вступилась Урсула и выбила вздорную идею из головы мужа. Она же, забыв все старые счеты, решила, что Мелькиадес останется жить у них в доме. Однако сама Урсула так никогда и не позволила сделать с нее дагерротип, потому что (по ее собственному буквальному выражению) не хотела оставаться на посмешище внукам. В утро, о котором идет речь, она одела детей в лучшее платье, напудрила им лица и заставила каждого выпить по ложке бульона из мозговых костей, дабы они сумели простоять совершенно неподвижно в течение почти двух минут перед чудесной камерой Мелькиадеса. На этом семейном снимке — единственном, который когда-либо существовал, — Аурелиано, в черном бархатном костюме, стоит между Амарантой и Ребекой. У него тот же утомленный вид и ясновидящий взгляд, с каким много лет спустя он будет стоять у стены в ожидании расстрела. Но юноша на снимке еще не услышал зова своей судьбы. Он был всего лишь умелым ювелиром, которого в городах и селах долины уважали за искусную и добросовестную работу. В мастерской, служившей одновременно и лабораторией для Мелькиадеса, Аурелиано почти не было слышно. Казалось, он витает где-то совсем в ином мире, пока его отец и цыган громко спорят, истолковывая предсказания Нострадамуса под звяканье пузырьков и стук кюветок, среди потока бедствий: пролитых кислот или загубленного в этой толчее бромистого серебра. Аурелиано самозабвенно трудился и умел соблюсти свою выгоду, поэтому вскоре он стал зарабатывать больше, чем выручала Урсула от продажи своей леденцовой фауны. Всех удивляло одно — почему он, уже вполне созревший мужчина, до сих пор не познал женщин. И действительно, женщины у него еще не было.
Через несколько месяцев в Макондо снова появился Франсиско Человек, старый бродяга, которому было уже около двухсот лет. Он часто навещал город, принося с собой песни собственного сочинения. В них с мельчайшими подробностями излагались события, совершившиеся в селениях и городах, лежавших на пути певца, от Манауре до другого края долины, и тот, кто хотел передать весточку знакомым или сообщить миру о каком-нибудь семейном происшествии, платил два сентаво, чтобы Франсиско Человек включил это в свой репертуар. Как-то вечером Урсула, слушая певца в надежде проведать что-либо о сыне, совершенно неожиданно узнала о смерти своей матери. Франсиско Человек, прозванный так за то, что он победил дьявола в состязании по складыванию песен, и чье настоящее имя никому не было известно, исчез из Макондо во время эпидемии бессонницы и вот теперь нежданно-негаданно вновь объявился в заведении Катарино. Все отправились послушать его и узнать, что нового случилось на свете. Вместе с Франсиско Человеком в Макондо пожаловала женщина — такая толстая, что ее несли в качалке четыре индейца, — и молоденькая мулатка беззащитного вида, она держала над женщиной зонтик, закрывая ее от солнца. В этот раз Аурелиано тоже отправился к Катарино. Посреди круга любопытных восседал Франсиско Человек, похожий на огромного хамелеона. Он пел дребезжащим стариковским голосом, аккомпанируя себе все на том же древнем аккордеоне, который подарил ему в Гуайяне еще сэр Уолтер Рэли *6, и отбивая такт большими ступнями завзятого пешехода, потрескавшимися от морской соли. В глубине виднелась дверь в другую комнату, куда то и дело по очереди скрывались мужчины, у двери сидела толстая матрона, та, которую принесли в качалке, и молча обмахивалась веером. Катарино с искусственной розой за ухом торговала тростниковым вином и пользовалась любым предлогом, чтобы подойти к мужчинам поближе и положить руку куда не следует. К полуночи жара стала невыносимой. Аурелиано прослушал все новости до конца, но не обнаружил ничего интересного для своей семьи. Он собирался уже уходить, когда матрона поманила его рукой.
— Войди и ты, — сказала она. — Это стоит всего двадцать сентаво.
Аурелиано бросил монету в кружку, стоявшую на коленях толстухи, и открыл дверь, сам не зная, что его ждет. В постели лежала молоденькая мулатка, она была совсем голая, и груди ее напоминали собачьи сосцы. До Аурелиано здесь побывало шестьдесят три мужчины. Воздух, пропущенный через столько пар легких и насыщенный запахом пота и вздохами, стал густым, как грязь. Девушка сняла намокшую простыню и попросила Аурелиано взяться за ее конец. Простыня была тяжелой, словно мокрая парусина. Они выжимали ее, крутя за концы, пока она не обрела свой нормальный вес. Потом они встряхнули циновку, и из нее тоже закапал пот. Аурелиано страстно желал, чтобы все это продолжалось бесконечно. Теоретическая механика любви была ему известна, но колени у него дрожали, и он едва держался на ногах. Когда девушка кончила убирать постель и приказала ему раздеваться, Аурелиано пустился в сбивчивые объяснения: «Меня заставили войти. Велели бросить двадцать сентаво в кружку, просили не задерживаться». Девушка поняла его состояние: «Если ты бросишь еще двадцать, когда будешь уходить, можешь задержаться чуть подольше», — тихо сказала она. Аурелиано, мучимый стыдливостью, скинул с себя одежду, ему не давала покоя мысль, что нагота его не выдерживает сравнения с наготой брата. Несмотря на все старания девушки, он с каждой минутой чувствовал себя все более безразличным и одиноким. «Я брошу еще двадцать сентаво», — пробормотал он в полном отчаянии. Девушка молча выразила ему свою признательность. Кожа у нее плотно обтягивала ребра. Спина была стерта до крови. Дыхание — тяжелое и прерывистое из-за глубокого изнеможения. Два года тому назад очень далеко от Макондо она заснула, не погасив свечу, а когда проснулась, вокруг полыхало пламя. Дом, в котором она жила вместе с воспитавшей ее бабкой, сгорел дотла. С тех пор бабка водила ее по городам и селениям и за двадцать сентаво укладывала в постель с мужчинами, чтобы возместить стоимость дома. По подсчетам девушки ей предстояло жить так еще около десяти лет, принимая по семьдесят мужчин за ночь, ведь, кроме выплаты долга, надо было еще оплачивать дорожные издержки, питание, а также индейцев-носильщиков. Когда матрона постучала в дверь во второй раз, Аурелиано вышел из комнаты, так ничего не свершив, с трудом сдерживая слезы. Эту ночь он не мог заснуть и все думал о девушке, испытывая одновременно и жалость и желание. Ему страстно хотелось любить и защищать ее. Наутро, измученный бессонницей и лихорадкой, он принял твердое решение жениться на этой девушке, чтобы освободить ее от самовластия бабки и самому получать каждую ночь все те наслаждения, которые она доставляла семидесяти мужчинам. Но когда в десять часов утра он пришел в заведение Катарино, девушки уже не было в Макондо.
Время несколько остудило пылкие и легкомысленные замыслы юноши, но зато усилило в нем чувство горечи от несбывшихся надежд. Он искал спасения в работе. И смирился с судьбой остаться на всю жизнь мужчиной без женщины, чтобы скрыть позор своей непригодности. Между тем Мелькиадес запечатлел на своих пластинках все достойное запечатления, что только было в Макондо, и предоставил свою лабораторию дагерротипии для бредовых опытов Хосе Аркадио Буэндиа: последний решил добыть с помощью дагерротипии научное доказательство существования Бога. Он был уверен, что посредством многоступенчатого процесса наслоения снимков, сделанных в нескольких местах дома, он рано или поздно обязательно получит дагерротипное изображение Господа Бога, если тот существует, либо положит раз навсегда конец всем домыслам о его существовании. Что касается Мелькиадеса, то он углубился в изучение Нострадамуса. Сидел допоздна, задыхаясь в своем выцветшем бархатном жилете, и своей сухонькой, птичьей лапкой, кольца на которой уже утратили былой блеск, царапал на бумаге какие-то закорючки. Однажды вечером ему показалось, что он наткнулся на пророчество, касающееся будущности Макондо. Макондо превратится в великолепный город с большими домами из прозрачного стекла, и в этом городе не останется даже следов рода Буэндиа. «Что за чушь, — возмутился Хосе Аркадио Буэндиа. — Не из стекла, а изо льда, как я во сне видел, и всегда тут будет кто-нибудь из Буэндиа, до скончания века». Урсула отчаянно старалась внести хоть немного здравого смысла в это обиталище чудаков. Она завела большую печь и в дополнение к производству фигурок из леденца начала выпекать целые корзины хлеба и горы разнообразных пудингов, меренг и бисквитов — все это за несколько часов исчезало на дорогах, ведущих в долину. Хотя Урсула уже вступила в тот возраст, когда человек имеет право отдохнуть, она с каждым годом становилась все более деятельной и была так поглощена своим процветающим предприятием, что однажды вечером, рассеянно глянув в окно, пока индианка засыпала сахар в котел, удивилась, увидев во дворе двух незнакомых девушек, молодых и прекрасных, вышивающих на пяльцах в мягком свете сумерек. Это были Ребека и Амаранта. Они только что сняли траур, который носили по бабушке в течение трех лет, и цветные платья совсем преобразили их. Ребека, вопреки всем ожиданиям, превзошла Амаранту красотой. У нее были огромные спокойные глаза, прозрачная кожа и волшебные руки: казалось, она вышивает по канве на пяльцах невидимыми нитями. Амаранте, младшей, недоставало изящества, но она унасведовала от покойной бабушки врожденное благородство и чувство собственного достоинства. Рядом с ними Аркадио, несмотря на то, что в нем уже угадывалась физическая мощь отца, выглядел ребенком. Он занимался ювелирным делом под руководством Аурелиано, который, кроме того, научил его читать и писать. Урсула поняла, что дом ее наполнился взрослыми людьми, что дети ее скоро поженятся, заведут своих детей и семье придется разделиться, ибо под этой крышей места для всех не хватит. Тогда она достала деньги, скопленные за долгие годы тяжелого труда, договорилась с мастерами и занялась расширением дома. Распорядилась пристроить большую парадную залу — для приема гостей — и еще одну, более удобную и прохладную, — для семьи, столовую со столом на двенадцать человек, девять спален окнами во двор, длинную галерею, хорошо защищенную от яркого полуденного солнца большим розарием и с широкими перилами для вазонов с папоротниками и бегониями. Решила также расширить кухню, чтобы поставить в ней две печи, сломать кладовую, в которой Пилар Тернера предсказала Хосе Аркадио его будущее, и построить другую, в два раза больше, чтобы в доме всегда был достаточный запас продуктов. Во дворе, в тени огромного каштана, Урсула приказала соорудить две купальни: одну для женщин, другую для мужчин, а за домом — просторную конюшню, курятник, обнесенный проволочной сеткой, хлев для дойки скота и клетку, открытую на все четыре стороны, чтобы залетные птицы могли устраиваться там в свое удовольствие. Сопровождаемая несколькими десятками каменщиков и плотников, охваченная таким волнением, будто она заразилась от своего мужа лихорадкой воображения, Урсула решала, как должен падать свет и откуда должно идти тепло, и распределяла пространство, совершенно не считаясь с его пределами. Скромное жилище, сооруженное при основании Макондо, наполнилось инструментами, строительными материалами и рабочими, которые, обливаясь потом, то и дело просили не путаться у них под ногами, хотя это они сами у всех под ногами путались; им повсюду попадался мешок с костями и своим глухим пощелкиванием доводил их до бешенства. Никто не мог взять в толк, каким образом среди подобного столпотворения, паров негашеной извести и кипящего вара из недр земли возник дом, не только самый большой из всех, какие когда-либо строились в Макондо, но и самый гостеприимный и прохладный в округе. Меньше, чем кто-либо другой, способен был понять это Хосе Аркадио Буэндиа, даже в разгар катаклизма не оставлявший своих попыток захватить врасплох Божественное Провидение. Новый дом был почти готов, когда Урсула извлекла мужа из царства химер и довела до его сведения, что получен приказ красить фасад в голубой цвет, а не в белый, как они задумали. Она показала официальное, написанное на бумаге распоряжение. Хосе Аркадио Буэндиа, не уразумев сразу, о чем толкует его супруга, прежде всего изучил подпись.
— Кто этот тип? — спросил он.
— Коррехидор, — ответила убитая горем Урсула. — Говорят, что это начальник и его прислало правительство.
Дон Аполинар Москоте, коррехидор, прибыл в Макондо без всякого шума. Остановился он в гостинице «Отель Хакоба», основанной одним из первых арабов, которые приезжали обменивать безделушки на попугаев, и на следующий же день снял комнатку с дверью прямо на улицу, в двух кварталах от дома Буэндиа. Он поставил в ней стол и стул, купленные у Хакоба, прибил к стене привезенный с собой герб республики и вывел на дверях надпись: «Коррехидор». Первым его распоряжением был приказ покрасить все дома в голубой цвет в честь годовщины национальной независимости.
Хосе Аркадио Буэндиа, явившись с копией приказа в руке к коррехидору, застал его за послеобеденным сном в гамаке, подвешенном тут же в скромной конторе. «Вы писали эту бумагу?» — спросил Хосе Аркадио Буэндиа. Дон Аполинар Москоте, человек уже в летах, сангвинической комплекции, с виду довольно робкий, ответил утвердительно. «По какому праву?» — снова задал вопрос Хосе Аркадио Буэндиа.
Дон Аполинар Москоте разыскал в ящике стола бумажку и протянул ему: «Посылается в упомянутый город для исправления обязанностей коррехидора». Хосе Аркадио Буэндиа едва взглянул на документ.
— В этом городе распоряжаются не бумаги, — возразил он спокойно. — И запомните раз навсегда: нам никто не нужен для исправления, у нас здесь нечего исправлять.
По-прежнему не возвышая голоса, он подробно рассказал сохранявшему невозмутимый вид дону Аполинару Москоте, как они основали деревню, как размежевали землю, проложили дороги, сделали все, что надо было, и не беспокоили при этом никакое правительство, их тоже никто не беспокоил. «Мы мирный народ, у нас и своей-то смертью никто не умирал, — сказал Хосе Аркадио Буэндиа. — Вы же видите: в Макондо до сих пор нет кладбища». Он не жалуется на правительство, напротив, он рад, что им не мешали спокойно расти, и надееется, что так оно будет и впредь: не для того они основали Макондо, чтобы теперь первый встречный приказывал, как им поступать. Дон Аполинар Москоте надел куртку из грубой хлопчатобумажной ткани, такую же белую, как его брюки, ни на мгновение не забывая о хороших манерах.
— Так что, если вы хотите остаться здесь как обыкновенный, простой житель города, добро пожаловать, — заключил Хосе Аркадио Буэндиа. — Но если вы явились насаждать беспорядок, заставляя людей красить дома в голубой цвет, то собирайте-ка свое барахло и отправляйтесь туда, откуда пришли. А мой дом будет белым, как голубка.
Дон Аполинар Москоте побледнел. Подался назад, стиснул челюсти и сказал с некоторым волнением:
— Должен предупредить вас, что я вооружен.
Хосе Аркадио Буэндиа даже не заметил, в какое мгновение руки его снова налились той молодой силой, благодаря которой он прежде валил на землю коня. Он схватил дона Аполинара Москоте за лацканы и поднял его к своему лицу.
— Я делаю это, — сказал он, — потому что считаю за лучшее протащить несколько минут живого, чем весь остаток жизни таскать за собой мертвеца.
И он пронес висящего на лацканах Аполинара Москоте по улице — по самой середине — и поставил его обеими ногами на дорогу, ведущую из Макондо в долину. Через неделю тот вернулся в сопровождении шести босых, оборванных солдат, вооруженных винтовками, и с повозкой, запряженной волами, в которой сидели его жена и семь дочерей. Позже прибыли еще две повозки с мебелью, сундуками и домашней утварью. Коррехидор временно поселил семью в «Отеле Хакоба», до тех пор, пока не найдет себе дом, и снова открыл свою контору, поставив у дверей двоих часовых. Старожилы Макондо твердо решили изгнать непрошенных гостей и отправились вместе со своими старшими сыновьями к Хосе Аркадио Буэндиа, рассчитывая, что он примет на себя командование. Но Хосе Аркадио Буэндиа воспротивился их намерению, потому что, как он объяснил, дон Аполинар Москоте вернулся вместе с женой и дочерьми и не пристало мужчинам позорить человека перед его собственной семьей. Надо уладить дело миром.
Аурелиано вызвался сопровождать отца. К этому времени он уже начал носить черные усы с намазанными клеем и закрученными кончиками и приобрел тот внушительный голос, который будет отличать его на войне. Безоружные, не обращая внимания на часовых, они вошли в контору коррехидора. Дон Аполинар Москоте не проявил ни малейшего замешательства. Он представил их двум своим дочерям, случайно оказавшимся в конторе: шестнадцатилетней Ампаро, темноволосой, как ее мать, и Ремедиос, которой едва исполнилось девять лет, прелестной девочке с лилейной кожей и зелеными глазами. Обе были изящны и хорошо воспитаны. Как только Буэндиа вошли, дочери сразу же, прежде чем отец успел назвать им вновь прибывших, пододвинули им стулья. Мужчины, однако, не пожелали сесть.
— Ладно, приятель, — сказал Хосе Аркадио Буэндиа. — Мы разрешаем вам остаться здесь, но не потому, что у дверей торчат эти разбойники с мушкетами, а из уважения к вашей супруге и к вашим дочерям.
Дон Аполинар Москоте замялся, но Хосе Аркадио Буэндиа не дал ему возразить.
— Однако мы ставим два условия, — прибавил он. — Первое: каждый красит свой дом в тот цвет, в который ему вздумается. Второе: солдаты сейчас же уходят из Макондо. За порядок в городе мы отвечаем.
Коррехидор клятвенно поднял руку:
— Слово чести?
— Слово врага, — сказал Хосе Аркадио Буэндиа. И добавил с горечью: — Потому что я хочу сказать вам одну вещь: вы и я — мы остаемся врагами.

В тот же вечер солдаты покинули город. Через несколько дней Хосе Аркадио Буэндиа нашел для семьи коррехидора дом. И все успокоились, кроме Аурелиано. Образ Ремедиос, младшей дочери коррехидора, которой Аурелиано по возрасту годился в отцы, остался где-то в его сердце, причиняя постоянную боль. Это было физическое ощущение, почти мешавшее ему ходить, словно камешек, попавший в ботинок.
x x x
Рождение обновленного, белого, как голубка, дома было отмечено балом. Мысль устроить его пришла в голову Урсуле в тот вечер, когда она обнаружила, что Ребека и Амаранта стали взрослыми девушками. Собственно говоря, желание создать достойное помещение, где бы девушки могли принимать гостей, и явилось главной причиной затеянного строительства. Дабы претворить свою идею в жизнь с полным блеском, Урсула трудилась, словно каторжная, все то время, пока осуществлялись преобразования, и еще до окончания их она собрала на продаже сластей и хлеба столько денег, что смогла заказать много редких и дорогих вещей для украшения и благоустройства дома, и среди прочего — чудесное изобретение, которому предстояло поразить весь город и вызвать бурное ликование молодежи, — пианолу. Ее привезли в разобранном виде в нескольких ящиках и выгрузили вместе с венской мебелью, богемским хрусталем, дорогой столовой посудой, простынями из голландского полотна и несметным количеством разнообразных ламп, подсвечников, цветочных ваз, покрывал и ковров. Поставивший все это торговый дом прислал за свой счет итальянского мастера — Пьетро Креспи, который должен был собрать и настроить пианолу, а также обучить клиентов обращению с нею и танцам под модную музыку, записанную дырочками на шести картонных цилиндрах.
Пьетро Креспи был молод и светловолос, столь красивого и воспитанного мужчины в Макондо еще не видывали. Он так заботился о своей внешности, что даже в самую изнуряющую жару работал, не снимая тисненного серебром кожаного жилета и пелерины из толстого темного сукна. Обливаясь потом и тщательно сохраняя приличествующую дистанцию по отношению к хозяевам дома, он заперся на несколько недель в гостиной и углубился в работу с одержимостью, напоминающей ту, с которой Аурелиано отдавал себя ювелирному делу. В одно прекрасное утро, не отворив дверей гостиной и не призвав никого в свидетели чуда, Пьетро Креспи вставил в пианолу первый цилиндр, и надоедливый стук молотков, несмолкающий грохот падающих досок вдруг замерли и уступили место тишине, исполненной удивления перед гармонией и чистотой музыки. Все сбежались в гостиную. Хосе Аркадио Буэндиа застыл, пораженный, но не красотой мелодии, а видом клавиш, которые поднимались и опускались сами по себе. Он даже установил в комнате камеру Мелькиадеса, рассчитывая сделать снимок невидимого пианиста. В то утро итальянец завтракал со всей семьей. Ребека и Амаранта, подававшие на стол, робели при виде удивительной плавности, с которой бледные, не украшенные кольцами руки этого ангелоподобного человека действовали ножом и вилкой. В соседней с гостиной зале Пьетро Креспи стал давать им уроки танцев. Не прикасаясь к девушкам, под стук метронома, отбивающего ритм, он показывал им различные па под вежливым надзором Урсулы, которая ни на минуту не покидала комнату, пока ее дочери обучались танцам. В эти дни Пьетро Креспи надевал бальные туфли и особые брюки — очень узкие и облегающие.
«Напрасно ты так беспокоишься, — говорил Хосе Аркадио Буэндиа своей жене. — Ведь он же и не мужчина вовсе». Но Урсула покинула свой пост лишь после того, как обучение было закончено и итальянец уехал из Макондо. Тогда началась подготовка к празднику. Урсула составила весьма ограниченный список приглашенных, в него вошли только семьи основателей Макондо — все, за исключением семейства Пилар Тернеры, успевшей к этому времени родить еще двух сыновей от неизвестных отцов. Отбор, по существу, был кастовый, хотя и обусловленный дружескими чувствами: ведь удостоенные приглашения считались друзьями Буэндиа еще до похода, завершившегося основанием Макондо, их сыновья и внуки с детских лет были товарищами Аурелиано и Аркадио, а дочери — единственными подругами, которых допускали к Ребеке и Амаранте для совместных занятий вышиванием. Власть дона Аполинара Москоте, кроткого правителя Макондо, имела чисто фиктивный характер, и деятельность его ограничивалась содержанием на скудные личные средства двух вооруженных деревянными жезлами полицейских. Чтобы свести концы с концами, его дочерям пришлось открыть швейную мастерскую, где изготовляли также искусственные цветы, сласти из гуайявы, а по особому заказу и любовные записки. Несмотря на то, что девушки отличались скромностью и услужливостью, были самыми красивыми в городе и лучше всех танцевали новые танцы, им не удалось попасть в число приглашенных на бал.
Пока Урсула, Амаранта и Ребека распаковывали мебель, чистили серебро и, оживляя пустые пространства возведенных каменщиками стен, развешивали картины с изображением томных девиц в нагруженных розами лодках, Хосе Аркадио Буэндиа отказался от дальнейшего преследования Господа Бога, придя к твердому заключению, что его не существует, и выпотрошил пианолу, пытаясь найти разгадку ее волшебного секрета. За два дня до празднества, заваленный лавиной неизвестно откуда взявшихся лишних болтов и молоточков, судорожно мечась среди путаницы струн, которые, стоило распрямить их с одного конца, тут же снова сворачивались в кольцо с другого, он кое-как собрал инструмент. Никогда еще в жилище Буэндиа не было такой суеты и переполоха, однако новые керосиновые лампы были зажжены точно в назначенный день и час. Дом, еще пахнущий смолой и непросохшей известкой, раскрыл свои двери, и дети и внуки старожилов Макондо осмотрели галерею, уставленную папоротниками и бегониями, жилые комнаты, где пока царила тишина, и сад, наполненный благоуханием роз, а затем собрались в гостиной вокруг неведомого чуда, спрятанного под белой простыней. Те, кому уже случалось видеть пианолу, довольно распространенное в других городах долины, почувствовали себя несколько разочарованными, но самым горьким было разочарование Урсулы, когда она поставила первый цилиндр, чтобы Ребека и Амаранта открыли бал, а механизм не пришел в действие. Мелькиадес, уже почти совсем слепой и разваливающийся на части от дряхлости, попытался вспомнить свое былое колдовское мастерство и починить пианолу. Наконец Хосе Аркадио Буэндиа чисто случайно сдвинул застрявшую деталь — из инструмента вырвалась музыка; сначала это было какое-то клокотание, затем хлынул целый поток перепутавшихся нот. Колотя по струнам, натянутым как Бог на душу положит и настроенным с завидной отвагой, молоточки срывались со своих болтов. Но упрямые потомки двадцати двух храбрецов, одолевших в поисках моря неприступный горный хребет, успешно обходили подводные камни беспорядочного музыкального потока, и бал продолжался до рассвета.
Пьетро Креспи возвратился в Макондо, чтобы починить пианолу. Ребека и Амаранта помогали ему приводить в порядок струны и вместе с ним потешались над исковерканной мелодией вальсов. Итальянец был так приветлив и держался с таким достоинством, что на этот раз Урсула отказалась от надзора. Перед его отъездом устроили прощальный бал под музыку отремонтированной пианолы, и Пьетро Креспи в паре с Ребекой продемонстрировал высокое искусство современного танца. Аркадио и Амаранта не уступали им в изяществе и ловкости. Но показательное исполнение танцев пришлось прервать, так как Пилар Тернера, стоявшая в дверях вместе с другими любопытными, вцепилась в волосы женщине, которая осмелилась заметить, что у молодого Аркадио женский зад. Была уже полночь. Пьетро Креспи произнес чувствительную прощальную речь и обещал скоро возвратиться. Ребека проводила его до порога, а когда двери были заперты и лампы погашены, отправилась в свою комнату и залилась горючими слезами. Этот безутешный плач длился несколько дней, и никто не знал его причины, даже Амаранта. Скрытность Ребеки не удивила домашних. Общительная и приветливая на вид, Ребека на самом деле обладала замкнутым характером и непроницаемым сердцем. Хотя она уже стала красивой, крепкой и длинноногой девушкой, но по-прежнему любила сидеть в качалке, с которой пришла в дом Буэндиа, у этой уже не раз чиненной качалки не хватало подлокотников. Никто не подозревал, что Ребека даже и в этом возрасте сохраняла свою привычку сосать палец. Потому-то она при всяком удобном случае закрывалась в купальне и приучила себя спать лицом к стене. Теперь иной раз дождливым вечером, вышивая в обществе подруг в галерее с бегониями, она вдруг теряла нить разговора, и горькая слеза тоски увлажняла ее небо при виде мокрых дорожек сада и холмиков из грязи, возведенных червями. Дело в том, что с тех пор, как она начала плакать, дурные склонности, излеченные в свое время при помощи апельсинового сока и ревеня, вновь пробудились в ней с непреодолимой силой. Ребека снова стала есть землю. В первый раз она сделала это скорее из любопытства, уверенная, что неприятный вкус будет лучшим лекарством против соблазна. И действительно, она тут же все выплюнула. Но, побежденная растущей тоской, продолжала свои попытки, и мало-помалу к ней вернулось первобытное пристрастие к первичным минералам. Она насыпала в карманы земли и тайком, по щепоткам, с неясным чувством счастья и страдания съедала ее всю, пока обучала подруг самым трудным стежкам и беседовала с ними о разных мужчинах, не заслуживавших того, чтобы ради них ели землю и известку. Эти щепотки земли, казалось, делали более реальным, приближали к ней единственного мужчину, достойного такого унизительного жертвоприношения, словно бы в их минеральном привкусе, оставлявшем сильный жар во рту и успокоительный осадок в сердце, Ребеке передавались через почву, по которой он ступал своими изящными лаковыми сапожками на другом конце света, тяжесть и тепло его крови. Однажды вечером Ампаро Москоте попросила разрешения осмотреть новый дом. Амаранта и Ребека, смущенные неожиданным визитом, встретили старшую дочь коррехидора холодно и церемонно. Они показали ей перестроенный дом, включили для нее пианолу, угостили лимонадом и печеньем. Ампаро преподала девушкам такой урок достоинства, личного обаяния, хороших манер, что произвела впечатление на Урсулу, хотя последняя зашла в комнату всего на несколько минут. Через два часа, когда разговор уже начал иссякать, Ампаро воспользовалась тем, что Амаранта на мгновение отвлеклась, и передала Ребеке письмо. Та успела заметить на конверте имя уважаемой доньи Ребеки Буэндиа, написанное теми же аккуратными буквами и теми же зелеными чернилами, с тем же красивым расположением слов, что и руководство к пианоле, сложила письмо кончиками пальцев и спрятала его за корсаж, глядя на Ампаро Москоте взором, в котором светились благодарность без конца и края и молчаливое обещание сообщничества до самой смерти.
Внезапно возникшая дружба между Ампаро Москоте и Ребекой Буэндиа заронила надежду в душу Аурелиано. Его не переставало мучить воспоминание о маленькой Ремедиос, но случая увидеть ее все не выпадало. Прогуливаясь по городу со своими ближайшими друзьями: Магнифико Висбалем и Геринельдо Маркесом — сыновьями основателей Макондо, носивших те же имена, — он искал ее алчущим взором в швейной мастерской, но находил только старших сестер. Появление Ампаро Москоте в доме было как знамение. «Она должна прийти с ней, — шептал себе Аурелиано. — Должна». Он столько раз и с такой убежденностью повторял эти слова, что однажды вечером, трудясь в мастерской над золотой рыбкой, вдруг почувствовал уверенность, что Ремедиос ответила на его призыв. И действительно, немного погодя он услышал детский голосок, поднял глаза, и сердце его замерло от испуга, когда он увидел в дверях девочку в платье из розового органди и белых туфельках.
— Туда нельзя, Ремедиос, — крикнула Ампаро Москоте из галереи. — Там работают.
Но Аурелиано не дал девочке осознать значение этих слов. Он поднял в воздух золотую рыбку, подвешенную за губу на цепочке, и сказал:
— Входи.
Ремедиос вошла и что-то спросила о рыбке, но Аурелиано, охваченный внезапным приступом удушья, не смог ответить на ее вопросы. Ему хотелось быть всегда возле этой лилейной кожи, около этих изумрудных глаз, вблизи этого голоса, который к каждому вопросу добавлял слово «сеньор» с таким уважением, будто обращался к родному отцу. В углу за столом сидел Мелькиадес, выводя какие-то недоступные прочтению каракули. Аурелиано его возненавидел. Он только и успел, что предложить Ремедиос взять рыбку на память, девочка испугалась и поспешила уйти из мастерской. В этот вечер Аурелиано навсегда утратил скрытое терпение, с которым до сих пор ждал встречи с нею. Он забросил работу. Много раз делал он отчаянные усилия сосредоточиться и снова вызвать Ремедиос, но та не повиновалась. Он искал ее в мастерской сестер, за опущенными занавесками окон ее дома, в конторе ее отца, но встречал только в своем сердце, и образ этот скрашивал его страшное одиночество. Аурелиано проводил целые часы в гостиной, слушая вместе с Ребекой вальсы пианолы. Она слушала их, потому что под эту музыку Пьетро Креспи учил ее танцевать. Аурелиано — по той простой причине, что все, даже музыка, напоминало ему о Ремедиос.
Дом наполнился любовью. Аурелиано изливал ее в стихах, не имевших ни начала, ни конца. Он писал их на жестком пергаменте, подаренном ему Мелькиадесом, на стенах купальни, на коже собственных рук, и во всех этих стихах присутствовала преображенная Ремедиос: Ремедиос в сонном воздухе полудня, Ремедиос в тихом дыхании роз, Ремедиос в утреннем запахе теплого хлеба — Ремедиос всегда и повсюду. Ребека поджидала свою любовь каждый день в четыре часа, сидя с вышиванием возле окна. Ей было прекрасно известно, что мул, который возит почту, приходит в Макондо только два раза в месяц, но тем не менее она ждала его все время, убежденная, что по ошибке он может прибыть в любой день. Случилось как раз наоборот: однажды мул в положенный день не явился. Обезумев от горя, Ребека поднялась среди ночи и торопливо, с жадностью самоубийцы стала поглощать землю в саду, горсть за горстью, плача от горя и ярости, раня десны осколками раковин улиток. Ее рвало до самого вечера. Она впала в состояние какой-то лихорадочной прострации, потеряла сознание, и в бреду сердце ее бесстыдно раскрыло свою тайну. Возмущенная Урсула взломала замок сундука и нашла на дне шестнадцать надушенных писем, перевязанных розовой лентой, останки листьев и лепестков, хранимые между страницами старых книг, и засушенных бабочек, при первом же прикосновении обратившихся к пыль.
Только Аурелиано способен был понять всю глубину отчаяния Ребеки. В тот вечер, когда Урсула пыталась извлечь ее из пучины бреда, он отправился с Магнифико Висбалем и Геринельдо Маркесом в заведение Катарино. К нему теперь была пристроена галерея, разгороженная досками на клетушки, где жили одинокие женщины, от которых пахло умершими цветами. Ансамбль из аккордеониста и барабанщиков исполнял песни Франсиско Человека, уже несколько лет не появлявшегося в Макондо. Трое друзей заказали себе тростникового вина. Магнифико и Геринельдо, ровесники Аурелиано, но более, чем он, искушенные в житейских делах, неторопливо пили с женщинами, которые сидели у них на коленях. Одна из женщин, увядшая, золотозубая, попыталась приласкать Аурелиано. Но тот ее оттолкнул. Он обнаружил, что чем больше пьет, тем чаще вспоминает о Ремедиос, но выносить муку воспоминаний становится легче. Потом Аурелиано вдруг поплыл, в какое мгновение это началось, он и сам не заметил. Только вскоре обнаружил, что его друзья и женщины плывут в тускло светящемся мареве — бесформенные, невесомые фигуры — и произносят слова, которые слетают не с их губ, и делают таинственные знаки, не совпадающие с их жестами. Катарино положила ему на плечо руку и сказала: «Скоро одиннадцать». Аурелиано обернулся, увидел огромное расплывшееся пятно лица, искусственный цветок за ухом, а затем потерял память, как во время эпидемии забывчивости, и обрел ее вновь лишь на другое утро и в комнате, совершенно ему незнакомой, — перед ним стояла Пилар Тернера, в одной рубашке, босая, растрепанная, она освещала его лампой и не верила своим глазам:
— Аурелиано!
Аурелиано утвердился на ногах и поднял голову. Он не знал, как сюда попал, но хорошо помнил, с каким намерением, потому что еще с детских лет хранил это намерение в неприкосновенном тайнике своего сердца.
— Я пришел, чтоб спать с вами, — сказал он.
Одежда Аурелиано была измазана грязью и рвотой. Пилар Тернера — она в то время жила только со своими двумя младшими сыновьями — ни о чем его не спросила. Повела к постели. Отерла мокрой тряпкой лицо, раздела, потом сама разделась догола и опустила полог от москитов, чтобы сыновья не увидели, если проснутся. Она устала ждать мужчину, с которым ее разлучили в ее родном селении, мужчин, которые уехали, пообещав вернуться, бесчисленных мужчин, которые не нашли дороги к ее дому, сбитые с толку неопределенностью карточных предсказаний. Пока она ждала их, кожа ее покрылась морщинами, груди обвисли, жар сердца угас. Пилар Тернера нашла в темноте Аурелиано, положила руку ему на живот и с материнской нежностью поцеловала в шею. «Мой бедный малыш», — прошептала она. Аурелиано задрожал. Спокойно и уверенно, не мешкая, он отчалил от скалистых берегов печали и встретил Ремедиос, обратившуюся в бескрайнюю топь, пахнущую грубым животным и свежевыглаженным бельем. Отправляясь в путь, он плакал. Сначала это были непроизвольные, прерывистые всхлипывания. Потом слезы хлынули неудержимым потоком, и он почувствовал, как что-то распухшее и болезненное лопнуло внутри его. Перебирая его волосы кончиками пальцев, женщина подождала, пока его тело не освободилось от того темного, что мешало ему жить. Тогда Пилар Тернера спросила: «Кто она?» И Аурелиано сказал ей. Она засмеялась, смех, при звуках которого в былые времена испуганно взлетали в воздух голуби, теперь даже не разбудил ее мальчиков. «Тебе придется сначала донянчить невесту», — пошутила она. Но за шуткой Аурелиано разглядел глубокое сочувствие. Когда он вышел из комнаты, оставив там не только неуверенность в своих мужских достоинствах, но также и горький груз, в течение стольких месяцев обременявший его сердце, Пилар Тернера неожиданно пообещала ему:
— Я поговорю с девочкой и поднесу ее тебе на блюде, вот увидишь.
Обещание свое она выполнила. Но момент был неподходящий, потому что дом Буэндиа утратил былое спокойствие. Когда обнаружилась страстная любовь Ребеки — а скрыть эту любовь было невозможно, так как Ребека громко кричала о ней в бреду, — Амаранта вдруг заболела горячкой. И она тоже была уязвлена шипом любви, но любви неразделенной. Запершись в купальне, она изливала муки безнадежной страсти в пламенных письмах, но не отправляла эти послания, а довольствовалась тем, что прятала их на дно своего сундука. Урсула разрывалась на части, ухаживая за обеими больными. Несмотря на длительные и хитроумные допросы, ей не удалось выяснить причины угнетенного состояния Амаранты. Наконец ее снова осенило: она взломала замок сундука и нашла повязанные розовой лентой, переложенные свежими белыми лилиями, еще влажные от слез письма, адресованные Пьетро Креспи и так ему и не отосланные. Плача от бешенства, Урсула прокляла день и час, когда ей взбрело в голову купить пианолу, запретила уроки вышивания и объявила нечто вроде траура без покойника — траур должен был продолжаться до тех пор, пока ее дочери не откажутся от своих надежд. Вмешательство Хосе Аркадио Буэндиа, который изменил свое первоначальное мнение о Пьетро Креспи и восхищался теперь его мастерством в обращении с музыкальными машинами, ни к чему не привело. Поэтому, когда Пилар Тернера сообщила Аурелиано о согласии Ремедиос выйти за него замуж, он понял, что эта новость лишь усугубит горе его родителей, однако решил встретить свою судьбу лицом к лицу. Призванные в гостиную для официальных переговоров, Хосе Аркадио Буэндиа и Урсула стойко выслушали заявление своего сына. Но, узнав имя невесты, Хосе Аркадио Буэндиа побагровел от негодования. «Очумел ты, что ли, от своей любви? — загремел он. — Вокруг столько красивых и приличных девушек, а ты не находишь ничего другого, как жениться на дочери нашего врага». Урсула выбор одобрила. Она призналась, что все семь сестер Москоте нравятся ей своей красотой, трудолюбием, скромностью, воспитанностью, и похвалила сына за благоразумие. Обезоруженный восторженными похвалами жены, Хосе Аркадио Буэндиа поставил лишь одно условие: Ребека, на любовь которой отвечают взаимностью, выйдет замуж за Пьетро Креспи. Когда Урсула сможет выкроить время, она повезет Амаранту в главный город провинции, чтобы путешествие и перемена общества помогли девушке справиться с разочарованием. Как только Ребека узнала об этом соглашении, она тут же выздоровела, написала жениху ликующее письмо, предъявила его на утверждение родителям и, не прибегая к услугам посредниц, сама отнесла на почту. Амаранта сделала вид, что покоряется решению старших, и мало-помалу оправилась от лихорадки, но в глубине души дала себе клятву, что Ребека выйдет замуж только через ее труп.
В следующую субботу Хосе Аркадио Буэндиа надел костюм из темного сукна, целлулоидный воротничок и замшевые сапоги, те самые, которые обновил в день бала, и пошел просить руки Ремедиос Москоте. Коррехидор и его супруга были польщены неожиданным визитом и в то же время обеспокоены, так как не знали его причины; узнав ее, они решили, что Хосе Аркадио Буэндиа спутал имя будущей невесты. Чтобы рассеять заблуждение, мать подняла с постели Ремедиос и принесла ее на руках в гостиную — девочка еще не проснулась окончательно. Ее спросили, действительно ли она решила идти замуж, и она прохныкала, что хочет только одного: пусть ей не мешают спать. Хосе Аркадио Буэндиа понял основательность сомнений супругов Москоте и отправился за разъяснениями к Аурелиано. Когда он возвратился, супруги уже успели переодеться в приличествующее случаю платье, сделали небольшую перестановку мебели в гостиной, наполнили вазы свежими цветами и ждали его в обществе старших дочерей. Удрученные неловкостью своего положения и страданиями, которые причинял ему жесткий воротничок, Хосе Аркадио Буэндиа подтвердил, что избранницей действительно является Ремедиос. «Но ведь это против всякого здравого смысла, — сказал приунывший дон Аполинар Москоте. — У нас, кроме нее, еще шесть дочерей, все они девицы на выданье, и каждая с радостью согласилась бы стать женой такого серьезного и трудолюбивого кабальеро, как ваш сын, а Аурелиано останавливает свой выбор на той единственной, которая еще писает в постель». Жена, хорошо сохранившаяся дама с печальными глазами и неторопливыми движениями, упрекнула его в грубости. После того как был выпит фруктовый сок, супруги, тронутые непреклонностью Аурелиано, дали свое согласие. Сеньора Москоте попросила лишь оказать ей одну милость — предоставить возможность побеседовать с Урсулой наедине. Урсула разворчалась, зачем ее впутывают в мужские дела, но на самом деле была заинтригована и на следующий день, волнуясь и поэтому немного робея, явилась в дом Москоте. Через полчаса она вернулась с сообщением, что Ремедиос еще не достигла зрелости. Аурелиано не счел это важным препятствием. Он ждал так долго, что теперь готов был ждать сколько угодно, пока невеста не вступит в тот возраст, когда сможет зачать.
Восстановившееся мирное течение жизни нарушила только смерть Мелькиадеса. Само событие можно было предвидеть, но обстоятельства, при которых оно произошло, оказались неожиданными. Через несколько месяцев после возвращения Мелькиадеса в нем стали замечаться признаки одряхления, оно развивалось так быстро и необратимо, что очень скоро цыган превратился в одного из тех никому не нужных дедов, которые бродят как тени по комнатам, волоча ноги и громко рассуждая о лучших временах; никто этими стариками не занимается, о них даже не вспоминают, пока не найдут однажды утром мертвыми в постели. Сначала Хосе Аркадио Буэндиа, восхищенный дагерротипией и пророчествами Нострадамуса, помогал Мелькиадесу в его делах. Но потом он все чаще стал оставлять цыгана в одиночестве, потому что общаться с ним было все труднее и труднее. Мелькиадес слеп и глух, казалось, он путает собеседников с людьми, которых знал в давно миновавшие исторические эпохи, на вопросы он отвечал какой-то непонятной мешаниной из разных языков. Бродя по дому, он всегда ощупывал воздух перед собой, хотя и двигался среди вещей с необъяснимой ловкостью, как будто был одарен инстинктом ориентации, основанным на близких предчувствиях. Однажды он забыл вставить искусственные зубы, положенные на ночь в стакан с водой возле кровати, и с тех пор больше уже не носил их. Когда Урсула задумала расширить дом, она приказала выстроить для Мелькиадеса отдельное помещение возле мастерской Аурелиано, подальше от домашней толчеи и шума, — комнату с большим светлым окном и этажеркой, на ней она собственноручно разместила запыленные и изъеденные молью книги старика, ломкие листы бумаги, покрытые непонятными знаками, и стакан с искусственными зубами, в нем уже пустили корни какие-то водяные растения с малюсенькими желтыми цветочками. Новое место, видимо, пришлось Мелькиадесу по душе, потому что он перестал появляться даже в столовой. Его можно было встретить только в мастерской Аурелиано, он проводил там целые часы, исписывая таинственными каракулями привезенные когда-то пергаменты, они, казалось, были сделаны из чего-то твердого и сухого и расслаивались, как слоеное тесто. В мастерской он съедал и пищу — ее приносила дважды в день Виситасьон, — впрочем, в последнее время у него пропал аппетит, и ел он только овощи, отчего вскоре приобрел свойственный вегетарианцам чахлый вид. Кожа его покрылась нежной плесенью, похожей на ту, что произрастала на допотопном жилете, который он никогда не снимал, от дыхания смердело, как смердит от спящего животного. Аурелиано, погруженный в сочинение стихов, в конце концов перестал замечать присутствие цыгана, но однажды в бормотании Мелькиадеса ему почудилось нечто доступное пониманию. Аурелиано прислушался. Единственное, что он смог выделить в запутанных, темных речах, было настойчиво, как стук молотка, повторяющееся слово «равноденствие», «равноденствие», «равноденствие», да еще имя — Александр фон Гумбольдт *7. Более близкого общения со стариком сумел добиться Аркадио, когда стал помогать Аурелиано в ювелирном деле. Мелькиадес шел навстречу его попыткам завязать разговор и произносил иногда отдельные фразы по-испански, однако фразы эти не имели никакого отношения к окружающей действительности. Но в один из вечеров цыгана вдруг охватило внезапное волнение. Пройдет много лет, и, стоя у стены в ожидании расстрела, Аркадио вспомнит, как, весь дрожа, Мелькиадес прочел ему несколько страниц своих непостижимых писаний: Аркадио, конечно, их не понял, но, прочитанные вслух, нараспев, они показались ему переложенными на музыку энцикликами *8. Кончив чтение, Мелькиадес улыбнулся, впервые за долгое время, и произнес по-испански: «Когда я умру, пусть в моей комнате три дня жгут ртуть». Аркадио передал эти слова Хосе Аркадио Буэндиа, тот пытался получить у старика дополнительные разъяснения, но добился лишь краткого ответа: «Я достиг бессмертия». Когда дыхание Мелькиадеса стало зловонным, Аркадио начал каждый четверг поутру водить его к речке купаться, и дело пошло на поправку. Мелькиадес раздевался и шел в воду вместе с мальчишками, таинственное чувство ориентации помогало ему обходить глубокие и опасные места. «Все мы из воды вышли», — сказал он однажды.
Время шло, старика будто в доме и не было, его видели лишь в ту ночь, когда он с трогательным усердием пытался починить пианолу, да по четвергам, когда он отправлялся с Аркадио на речку, неся под мышкой высушенную тыкву и кусок пальмового мыла, завернутые в полотенце. В один из четвергов, перед тем как Аркадио позвал Мелькиадеса купаться, Аурелиано услышал, что старик бормочет: «Я умер от малярии в болотах Сингапура». На этот раз, входя в воду, Мелькиадес ступил не туда, куда надо, и его нашли лишь на следующее утро несколькими километрами ниже по течению: он лежал на мели в светлой заводи, а к животу его прилип одинокий кусочек куриного помета. Несмотря на возражения возмущенной Урсулы, оплакивавшей цыгана горше, чем своего родного отца, Хосе Аркадио Буэндиа запретил хоронить тело. «Мелькиадес бессмертен и сам открыл формулу воскрешения из мертвых», — сказал он, раздул заброшенный горн и поставил на него котелок с ртутью, чтобы она кипела возле трупа, постепенно покрывавшегося синими пузырями. Дон Аполинар Москоте осмелился напомнить Хосе Аркадио Буэндиа, что непогребенный утопленник представляет опасность для общественного здоровья. «Ничего подобного, ведь он живой», — возразил Хосе Аркадио Буэндиа и продолжил окуривание парами ртути ровно семьдесят два часа; к этому времени труп уже стал лопаться, как иссиня-белая почка, издавая тонкий свист и пропитывая дом тлетворным духом. Только тогда Хосе Аркадио Буэндиа разрешил предать его земле, но не кое-как, а со всеми почестями, подобающими величайшему благодетелю Макондо. Это были первые и самые многолюдные похороны в городе, их превзойдет, и то с трудом, лишь погребальный карнавал, которым столетие спустя почтят память Большой Мамы. Цыгана опустили в могилу, вырытую посреди пустыря, отведенного под кладбище, на каменной плите написали единственное, что о нем было известно, — его имя: «Мелькиадес». Потом, как положено, девять ночей длилось бдение. Воспользовавшись толчеей, царившей все это время во дворе, где собирались соседи попить кофе, обменяться анекдотами, сыграть в карты, Амаранта улучила момент и призналась в любви Пьетро Креспи; за несколько недель до того он огласил свою помолвку с Ребекой и теперь занимался устройством магазина музыкальных инструментов и заводных игрушек там, где когда-то арабы меняли безделушки на попугаев, это место было известно в народе под именем улицы Турков. Итальянец, чьи блестящие, будто лакированные, кудри вызывали у женщин непреодолимое желание вздохнуть, отнесся к Амаранте словно к избалованной девочке, которую не стоит принимать слишком всерьез.
— У меня есть младший брат, — сказал он ей. — Он приедет помогать мне в магазине.
Амаранта почувствовала себя униженной и с язвительной злобой ответила ему, что решила во что бы то ни стало помешать свадьбе сестры, даже если придется для этого положить у входа в дом свой собственный труп. Пьетро Креспи, пораженный этой угрозой, не удержался от соблазна рассказать о ней Ребеке. Вот так и получилось, что поездка Амаранты, все время откладывавшаяся по причине занятости Урсулы, была подготовлена меньше чем за неделю. Амаранта не сопротивлялась, но, прощаясь с Ребекой, шепнула ей на ухо:
— Не надейся понапрасну. Пусть меня хоть на край света увезут, все равно я сумею расстроить твою свадьбу, я не остановлюсь и перед тем, чтобы убить тебя.
Из-за отсутствия Урсулы и невидимого присутствия Мелькиадеса, который не переставал совершать таинственные прогулки по комнатам, дом казался огромным и пустым. Ребеке было поручено следить за хозяйством, а индианка занималась пекарней. Вечером, когда появлялся Пьетро Креспи, предшествуемый свежим запахом лаванды и обязательно с подарком — какой-нибудь заводной игрушкой — в руках, невеста принимала его в главной гостиной, настежь распахнув все двери и окна, чтобы не дать никому повода для пересудов. Предосторожности были излишними — итальянец вел себя так почтительно, что не смел прикоснуться даже к руке той девушки, которая меньше чем через год должна была стать его женой. Постепенно дом наполнился чудесными безделушками. Заводные танцовщицы, мартышки-акробаты, паяцы-барабанщики, скачущие лошадки — вся эта богатая механическая фауна, принесенная Пьетро Креспи, развеяла печаль, терзавшую Хосе Аркадио Буэндиа со дня смерти Мелькиадеса, и вернула его снова к тем временам, когда он занимался алхимией. Он поселился в раю, полном выпотрошенных зверюшек, разобранных на части механизмов, и пытался усовершенствовать их, сообщив им вечное движение, основанное на принципе маятника. Что касается Аурелиано, то он забросил мастерскую и принялся обучать малютку Ремедиос чтению и письму. Первое время девочка предпочитала своих кукол этому чужому мужчине, который приходил каждый вечер и по вине которого ее отрывали от игрушек, мыли, наряжали и усаживали в гостиной. Но терпение и преданность Аурелиано в конце концов покорили ее до такой степени, что она проводила с ним долгие часы, изучая буквы и рисуя в тетрадке цветными карандашами домики, коров в загонах и утыканные желтыми лучами круглые солнца, садившиеся за холмы.
Несчастной чувствовала себя одна Ребека, она не могла забыть угрозу сестры. Ребека знала характер Амаранты, ее надменный дух и боялась злобной мести. Часами сидела она в купальне, сосала палец и отчаянным усилием воли боролась с желанием снова начать есть землю. Ища спасения от своих тревог, она позвала Пилар Тернеру, чтобы та прочла ей по картам будущее. После целой вереницы обычных неопределенных фраз Пилар Тернера предсказала:
— Не видать тебе счастья до тех пор, пока твои родители не погребены.
Ребеку охватила дрожь. Будто припоминая давний сон, она увидела себя маленькой девочкой, входящей в дом Буэндиа с сундучком, деревянной качалкой и мешком — что в нем было, она так никогда и не узнала. Она вспомнила лысого господина, одетого в полотняный костюм и с золотой запонкой на воротнике рубашки, он ничем не походил на короля червей. Вспомнила очень молодую и очень красивую женщину с теплыми, душистыми руками — они не имели ничего общего с ревматическими пальцами дамы червей; женщина украшала ей волосы цветами, чтобы повести на прогулку по зеленым улицам вечернего города.
— Я не понимаю, — сказала Ребека.
Пилар Тернера смутилась:
— Я тоже, но именно это говорят карты.
Ребека была так обеспокоена неясным пророчеством, что рассказала о нем Хосе Аркадио Буэндиа, тот побранил ее за веру в карты, но сам тут же незаметно принялся рыться в сундуках и шкафах, передвигать мебель, приподнимать доски пола в поисках мешка с костями. Насколько он помнил, мешок не попадался ему на глаза со времен перестройки дома. Тайком от всех Хосе Аркадио Буэндиа позвал каменщиков, и один из них признался, что замуровал мешок в стену одной из спален, потому что он мешал работать. Несколько дней подряд они только тем и занимались, что прикладывали ухо к стенам и тщательно выслушивали каждую, пока наконец не уловили далекое «клок-клок». Пробили стену — мешок с костями лежал там целый и невредимый. В тот же день его похоронили в могиле без надгробия неподалеку от Мелькиадеса, и Хосе Аркадио Буэндиа вернулся домой, освободившись от груза, который обременял его совесть, хотя и недолго, но так же тяжело, как воспоминание о Пруденсио Агиляре. Проходя через кухню, он поцеловал Ребеку в лоб.
— Выбрось эту дурь из головы, — сказал он ей. — Ты будешь счастлива.
Дружба с Ребекой распахнула перед Пилар Тернерой двери дома, закрытые для нее Урсулой после рождения Аркадио. Пилар Тернера, как стадо коз, приходила в любое время и разряжала свою лихорадочную жажду деятельности, хватаясь за самую тяжелую домашнюю работу. Иногда она наведывалась в мастерскую и помогала Аркадио обрабатывать дагерротипные пластинки с таким прилежанием и нежностью, что в конце концов юноша стал смущаться. От этой женщины голова у него шла кругом. Ее жаркая кожа, исходивший от нее запах дыма, громкий смех, совсем неуместный в темной комнате, отвлекали внимание, и он совершал промах за промахом.
Однажды Пилар Тернера увидела в мастерской занятого своими рыбками Аурелиано, она облокотилась о его стол, восхищенно наблюдая за терпеливой и точной работой. И тут это случилось. Аурелиано удостоверился, что Аркадио находится в другой комнате, и только потом поднял глаза на Пилар Тернеру и встретился с ее взглядом, в котором мысль читалась так ясно, словно освещенная полуденным солнцем.
— Ну, — спросил Аурелиано. — В чем дело?
Пилар Тернера прикусила губу и грустно улыбнулась.
— Ты создан для войны, — ответила она. — Куда метишь, туда и попадешь.
Аурелиано испытал облегчение, убедившись, что предчувствие его подтвердилось. Он снова склонился над столом, как будто ничего не произошло, голос его прозвучал спокойно и твердо.
— Я признаю его, — сказал он. — Он будет носить мое имя.
Хосе Аркадио Буэндиа наконец достиг того, к чему стремился: присоединил к одной из танцовщиц пружину от часового механизма, и кукла плясала три дня без остановки под собственную музыку. Это изобретение взволновало Хосе Аркадио Буэндиа гораздо больше, чем любая из его прежних нелепых затей. Он перестал есть. Перестал спать. И, лишенный опеки и надзора Урсулы, позволил воображению ввергнуть себя в состояние непреходящего бреда, от которого ему уже не cсуждено было избавиться. Целые ночи напролет он шагал по комнате из угла в угол, думая вслух, изыскивая способы применить принцип маятника к повозке, к плугу, ко всему, что, двигаясь, служит на пользу людям. Бессонница совершенно измотала Хосе Аркадио Буэндиа, и, когда однажды утром к нему в спальню вошел старец с белой как снег головой и неуверенными движениями, он не узнал его. То был Пруденсио Агиляр. Установив наконец личность гостя, пораженный открытием, что мертвые тоже стареют, Хосе Аркадио Буэндиа почувствовал себя во власти глубокой печали. «Пруденсио, — воскликнул он, — как ты сюда добрался?» За долгие годы пребывания в стране мертвых тоска по живым стала такой сильной, необходимость в чьем-то обществе такой неотложной, а близость еще одной смерти, существующей внутри смерти, — такой устрашающей, что Пруденсио Агиляр возлюбил злейшего своего врага. Он давно уже искал его. Спрашивал о нем у мертвецов, прибывавших из Риоачи, у покойников, которые являлись из Валье-де-Упар и долины, но никто не мог ему помочь — ведь Макондо был неизвестен умершим до тех пор, пока оттуда не прибыл Мелькиадес и не отметил его черной точечкой на пестрых картах смерти. Хосе Аркадио Буэндиа беседовал с Пруденсио Агиляром до рассвета. Через несколько часов, обессилевший от длительного бодрствования, он вошел в мастерскую Аурелиано и спросил: «Какой сегодня день?» Аурелиано ответил ему, что вторник. «Я тоже так думал, — сказал Хосе Аркадио Буэндиа, — но потом заметил, что все еще продолжается понедельник, который был вчера. Погляди на небо, погляди на стены, погляди на бегонии. Сегодня опять понедельник». Привыкший к его чудачествам, Аурелиано не обратил на эти слова внимания. На следующий день, в среду, Хосе Аркадио Буэндиа снова появился в мастерской. «Просто несчастье какое-то, — сказал он. — Погляди на воздух, послушай, как звенит солнце, все в точности как вчера и позавчера. Сегодня опять понедельник». Вечером Пьетро Креспи встретил его в галерее, Хосе Аркадио Буэндиа заливался слезами, некрасиво, по-стариковски хныча, он оплакивал Пруденсио Агиляра, Мелькиадеса, родителей Ребеки, своего папу, свою маму — всех, кого он мог припомнить и кто находился к тому времени в одиночестве смерти. Пьетро Креспи подарил ему заводного медведя, расхаживавшего по проволоке на задних лапах, но не сумел отвлечь Хосе Аркадио Буэндиа от его навязчивого занятия. Тогда он спросил, как обстоит дело с проектом, о котором тот ему недавно рассказывал, — с машиной-маятником для полетов человека в воздухе, а Хосе Аркадио Буэндиа ответил, что сделать такую машину невозможно потому, что маятник способен поднять в воздух любую вещь, но не себя самого. В четверг Хосе Аркадио Буэндиа снова пришел в мастерскую, лицо его выражало полное отчаяние. «Машина времени испортилась, — почти рыдая, сказал он, — а Урсула и Амаранта так далеко». Аурелиано побранил его, как ребенка, и он покорно затих. В течение шести часов он внимательно разглядывал предметы, пытаясь определить, не отличается ли их вид от того, какой они имели днем раньше, и упорно искал изменений — доказательства движения времени. Всю ночь он лежал с открытыми глазами, призывая Пруденсио Агиляра, Мелькиадеса и всех умерших разделить его тревогу. Но никто к нему не пришел. Утром в пятницу, когда дом еще спал, он снова принялся изучать облик окружающего мира, пока у него не осталось ни малейшего сомнения в том, что все еще продолжается понедельник. Тогда он сорвал с одной из дверей железный засов и с диким ожесточением, пустив в ход всю свою необычайную силу, разбил вдребезги алхимические приборы, разгромил лабораторию дагерротипии и ювелирную мастерскую, при этом он, как одержимый бесом, кричал что-то на звучном и торжественном, но совершенно непонятном языке. Он намеревался покончить и со всем домом, но тут Аурелиано призвал на помощь соседей. Понадобилось десять человек, чтобы повалить Хосе Аркадио Буэндиа, четырнадцать, чтобы связать его, двадцать, чтобы оттащить во двор к большому каштану, где его и оставили, прикрутив веревками к стволу: он продолжал ругаться на своем странном языке и извергал изо рта зеленую пену. Когда возвратились Урсула и Амаранта, он все еще был привязан за руки и за ноги, весь мокрый от дождя, совершенно тихий и неопасный. Они заговорили с ним, но он их не узнал и ответил что-то непонятное. Урсула освободила растертые в кровь запястья и щиколотки и сохранила веревки только вокруг пояса. Позже ему выстроили пальмовый навес, чтобы защитить от солнца и дождя.
x x x
Аурелиано Буэндиа и Ремедиос Москоте обвенчались в одно из воскресений марта перед алтарем, сооруженным по распоряжению падре Никанора Рейны в гостиной. В доме Москоте этот день явился завершением целого месяца волнений и тревог, вызванных тем, что маленькая Ремедиос достигла зрелости раньше, чем успела расстаться со своими детскими привычками. Мать своевременно посвятила ее в те перемены, которые приносит вступление в девичий возраст, но, несмотря на это, однажды февральским вечером Ремедиос с испуганным криком ворвалась в гостиную, где ее сестры беседовали с Аурелиано, и показала им свои панталоны, измазанные чем-то темным. Свадьбу назначили через месяц. Невесту едва успели приучить самостоятельно мыться и одеваться и выполнять наиболее простые работы по дому. Чтобы она отвыкла делать в постель, ее заставляли мочиться на горячие кирпичи. Немалых трудов стоило убедить ее в неприкосновенности тайн супружеского ложа, ибо, когда Ремедиос посвятили в подробности первой ночи, она так поразилась и вместе с тем пришла в такой восторг, что готова была делиться своими познаниями с каждым встречным. С ней пришлось помучиться, но зато к назначенному для церемонии дню девочка разбиралась в житейских делах не хуже любой из ее сестер. Дон Аполинар Москоте взял дочь за руку и повел вдоль украшенной цветами и гирляндами улицы под громкое хлопанье ракет и музыку нескольких оркестров; Ремедиос махала рукой и улыбкой благодарила соседей, которые из окон своих домов желали ей счастья. Аурелиано, в костюме из черного сукна и лаковых ботинках с металлическими застежками, тех самых, что будут на нем через несколько лет, когда он станет у стены в ожидании расстрела, встретил невесту перед входом в дом и повел к алтарю, — он был бледен, и горло ему сводило судорогой. Ремедиос держалась очень естественно и скромно — самообладание не изменило ей, даже когда Аурелиано, надевая ей кольцо, уронил его на пол. Это вызвало замешательство у гостей, вокруг зашептались, но Ремедиос продолжала спокойно ждать, приподняв руку в кружевной митенке и вытянув безымянный палец, до тех пор, пока ее жених не остановил катившегося к двери кольца, наступив на него ногой, и не вернулся, весь красный, к алтарю. Мать и сестры Ремедиос до того боялись, как бы она не сделала ошибки во время церемонии, что в конце концов, совершенно измученные, сами допустили оплошность, подсказав ей первой поцеловать жениха. Именно с этого дня обнаружились у Ремедиос чувство ответственности, врожденная приветливость, умение владеть собой, которые всегда будут присущи ей в трудных обстоятельствах. По собственному почину она отложила лучший кусок свадебного пирога и вместе с вилкой отнесла его на тарелке Хосе Аркадио Буэндиа. Скорчившийся на деревянной скамеечке под пальмовым навесом старый великан, привязанный к стволу каштана, выцветший от солнца и дождей, благодарно улыбнулся и стал есть пирог руками, бормоча под нос какую-то невнятную молитву. Единственным несчастным человеком на шумном пиру, который длился до утра понедельника, была Ребека Буэндиа. Ее праздник был сорван. По разрешению Урсулы Ребека должна была вступить в брак в этот же день, но в пятницу Пьетро Креспи вручили письмо, извещавшее, что его мать при смерти. Свадьбу отложили. Через час после получения письма Пьетро Креспи уехал в главный город провинции и по дороге разминулся со своей матерью, которая прибыла в Макондо без всякого опоздания в ночь на субботу и спела на свадьбе Аурелиано печальную песню, предназначавшуюся для бракосочетания сына. Пьетро Креспи возвратился ночью в воскресенье — к шапочному разбору, после того как загнал пять лошадей, пытаясь поспеть на свою свадьбу. Так никому и не удалось узнать, кто же написал злосчастное письмо. Урсула мучила Амаранту допросами до тех пор, пока та не расплакалась от возмущения и не поклялась в своей невиновности перед алтарем, еще не разобранным плотниками.
Для совершения бракосочетания дон Аполинар Москоте привез из соседнего города падре Никанора Рейну, старика, ожесточенного своей неблагодарной профессией. У него была сероватого цвета кожа, натянутая почти прямо на кости, и заметно выступающий круглый живот, а в лице его, как в лице одряхлевшего ангела, читалось больше простодушия, чем доброты. Он собирался возвратиться после свадьбы к своей пастве, но пришел в ужас от беспечности жителей Макондо, которые процветали, живя в грехе: они подчинялись только законам природы, не крестили детей, не признавали церковных праздников. Рассудив, что эта почва безотлагательно нуждается в пахаре, он решил остаться в Макондо еще на неделю, чтобы окрестить обрезанных и язычников, узаконить незаконные сожительства и причастить умирающих. Но никто и слушать его не хотел. Ему отвечали, что много лет прекрасно обходятся без священника и улаживают все вопросы спасения души непосредственно с самим Богом, да и смертных грехов не совершают.
Устав проповедовать в пустыне, падре Никанор решил обратить свои силы на строительство самого большого в мире храма со статуями святых в натуральную величину и витражами, для того, чтобы люди приезжали в Макондо даже из Рима — молиться Богу в самом центре безбожия. Он ходил повсюду с медной тарелочкой и собирал пожертвования. Ему щедро подавали, но он требовал больше, потому что храм должен был иметь такой колокол, от звона которого всплывали бы утопленники. Он так умолял всех, что даже голос потерял, а кости у него гудели от усталости.
В одну из суббот, прикинув, что собранного не хватит даже на двери храма, он позволил отчаянию смутить себя. Соорудил на городской площади алтарь и в воскресенье с колокольчиком в руке, как ходили во времена эпидемии, обежал все улицы, созывая народ на полевую мессу. Многие пришли из любопытства. Другие от нечего делать. Третьи — опасаясь, как бы Бог не счел пренебрежение к своему посреднику за личную обиду. Таким образом, в восемь часов утра половина города собралась на площади, где падре Никанор читал Евангелие голосом, надорванным мольбами о деньгах. К концу мессы, когда присутствующие уже стали расходиться, он поднял руку, требуя внимания.
— Минутку, — сказал он. — Сейчас вы получите неоспоримое доказательство беспредельного могущества Господа Бога.
Мальчик, помогавший падре Никанору во время мессы, принес чашку густого дымящегося шоколада. Священник одним духом проглотил весь напиток. Потом извлек из рукава сутаны платок, вытер губы, простер обе руки перед собой и закрыл глаза. И вслед за тем падре Никанор поднялся на двенадцать сантиметров над землей. Довод оказался весьма убедительным. В течение нескольких дней священник ходил по городу, повторяя при помощи горячего шоколада свой трюк с вознесением, и служка набрал в мешок столько денег, что не прошло и месяца, а строительство храма уже было начато. Никто не усомнился в Божественном происхождении чуда, явленного падре Никанором, — никто, кроме Хосе Аркадио Буэндиа. Когда однажды утром неподалеку от каштана собралась толпа, чтобы присутствовать при очередном вознесении, он один сохранил полную невозмутимость, только распрямился слегка на своей скамеечке и пожал плечами, увидев, как падре Никанор поднимается над землей вместе со стулом, на котором сидел.
— Hoc est simplicissimum, — сказал Хосе Аркадио Буэндиа. — Homo iste statum quartum materiale invenit *9.
Падре Никанор поднял руку, и все четыре ножки стула одновременно стали на землю.
— Nego, — возразил он. — Factum hoc existentiam Dei probat sine dudio *10.
Вот так и узнали, что дьявольская тарабарщина Хосе Аркадио Буэндиа на самом деле была латынью. Наконец-то появился человек, который имел возможность объясняться с ним, и падре Никанор решил использовать это счастливое обстоятельство, для того, чтобы озарить светом веры сей повредившийся разум. Каждый вечер он усаживался рядом с каштаном и читал на латыни проповеди, однако Хосе Аркадио Буэндиа упорно не желал принимать ни его риторических тонкостей, ни шоколадных вознесений и требовал в качестве единственного неоспоримого доказательства дагерротипный снимок Господа Бога. Тогда падре Никанор принес ему образки и гравюры и даже копию платка Вероники, но Хосе Аркадио Буэндиа отверг все это как плоды кустарного ремесла, лишенного научной основы. Он выказал такое упрямство, что падре Никанор отступился от своих миссионерских намерений и продолжал посещать старика во имя простого человеколюбия. Но тут Хосе Аркадио Буэндиа взял инициативу в свои руки и коварными рационалистическими доводами пытался поколебать веру священника. Как-то раз падре Никанор принес с собой коробку с шашками и игральную доску и предложил Хосе Аркадио Буэндиа сыграть с ним, тот отказался, потому что, как он объяснил, не видит смысла в борьбе между двумя противниками, которые в важнейших вопросах согласны между собой. Падре Никанор, никогда до тех пор не рассматривавший игру в шашки с этой точки зрения, так и не смог его переубедить. Все более поражаясь уму Хосе Аркадио Буэндиа, он спросил, как могло случиться, что его привязали к дереву.
— Hoc est simplicissimum, — ответил тот, — привязали потому, что я сумасшедший.
После этого разговора, опасаясь за твердость собственной веры, священник перестал навещать его и всецело отдался строительству храма. Ребека почувствовала, как в ней возрождается надежда. С завершением храма было связано ее будущее — с того самого воскресенья, когда падре Никанор, обедая у них в доме, начал за столом при всей семье рассказывать, с каким великолепием будут совершаться службы после возведения храма. «Больше всего повезло Ребеке», — заметила Амаранта. И так как Ребека не поняла, что она хочет этим сказать. Амаранта пояснила с простодушной улыбкой:
— Ведь ты откроешь церковь своей свадьбой.
Ребека пыталась не допустить обсуждения этой возможности. Строительство идет очень медленно, и храм закончат не раньше чем через десять лет. Падре Никанор не согласился с ней: всевозрастающая щедрость верующих позволяет делать более оптимистические расчеты. При молчаливом возмущении Ребеки, которая даже не смогла доесть свой обед, Урсула одобрила идею Амаранты и пообещала внести солидную лепту для ускорения работ. Падре Никанор заявил: еще одно такое пожертвование, и храм будет готов через три года. С того дня Ребека не обменялась с Амарантой ни единым словом, ибо, по ее убеждению, выходка сестры была не столь уж невинной, как то пыталась представить Амаранта. «Скажи спасибо, что я чего-нибудь похуже не сделала, — сказала Амаранта во время ожесточенного спора, который возник между ними вечером. — Так мне, по крайней мере в ближайшие три года, не придется тебя убивать». Ребека приняла вызов.
Узнав о новой отсрочке, Пьетро Креспи впал в отчаяние, и тут невеста дала ему последнее доказательство своей преданности. «Мы убежим отсюда, когда ты захочешь», — сказала она. Но Пьетро Креспи не был склонен к авантюрам. Он не обладал порывистым характером своей суженой и считал уважение к данному слову капиталом, который не следует расточать налево и направо. Тогда Ребека прибегла к менее решительным способам. Непонятно откуда взявшийся ветер стал гасить лампы в гостиной, и Урсула то и дело заставала жениха и невесту целующимися в темноте. Пьетро Креспи несколько сбивчиво жаловался ей на плохое качество новых керосиновых ламп и даже помог установить в гостиной более надежную систему освещения. Но теперь в лампах то и дело кончался керосин или засорялись горелки, и Урсула снова обнаруживала Ребеку на коленях у жениха. В конце концов Урсула отказалась принимать какие бы то ни было объяснения. Возложила на индианку всю ответственность за хлебопекарню, а сама уселась в качалку — наблюдать за помолвленными, твердо решив, что не даст себя одурачить плутнями, устаревшими еще в годы ее молодости. «Бедная мама, — с издевкой говорила возмущенная Ребека, видя, как Урсула зевает во время чинных, нагоняющих сон визитов. — Когда она умрет, то будет отбывать свое наказание за грехи в этой качалке». Через три месяца такой поднадзорной любви Пьетро Креспи, каждый день проверявший состояние работ и измученный медлительностью, с которой возводился храм, решил дать падре Никанору недостающие деньги, чтобы тот мог довести дело до конца. Амаранту эта новость ничуть не взволновала. Болтая с подругами, собиравшимися каждый вечер на галерее ткать или вышивать, она тем временем измышляла все новые и новые козни. Ошибка в расчетах погубила один ее замысел — по мнению Амаранты, самый верный; он заключался в том, чтобы вынуть нафталиновые шарики из комода в спальне, где Ребека хранила свoe подвенечное платье. Амаранта сделала это за два месяца до окончания строительства храма. Но близость свадьбы наполнила Ребеку таким нетерпением, что она захотела подготовить свой туалет намного раньше, чем рассчитывала Амаранта. Ребека выдвинула ящик комода, развернула сначала бумагу, потом холст, в которых лежал наряд, и обнаружила, что атласная ткань платья, кружево фаты и даже венок из флердоранжа изъедены молью и превратились в порошок. Хотя она великолепно помнила, как насыпала под обертку две горсти нафталиновых шариков, несчастье все же выглядело таким случайным, что она не осмелилась обвинить в нем Амаранту. До свадьбы оставалось меньше месяца, но Ампаро Москоте взялась сшить новое платье за неделю. Когда дождливым днем дочь коррехидора, едва видная за ворохом белопенных кружев, вошла в дом, чтобы сделать Ребеке последнюю примерку, Амаранта чуть не упала в обморок. Она лишилась языка, струйка ледяного пота пробежала по ложбинке вдоль позвоночника. Долгие месяцы трепетала Амаранта от страха в ожидании этого часа, потому что твердо знала: если ей не удастся придумать какого-нибудь окончательного препятствия для свадьбы, то в последнюю минуту, когда иссякнут все запасы ее фантазии, она найдет в себе мужество отравить Ребеку. Пока Ребека задыхалась от жары в атласной броне, которую Ампаро Москоте с помощью тысячи булавок и бесконечного терпения сооружала на ее теле. Амаранта несколько раз ошиблась, считая петли своего вязания, и уколола себе палец спицей, однако с ужасающим хладнокровием решила: день — последняя пятница перед свадьбой, способ — порция экстрата опия в чашке с кофе.
Но иное препятствие, столь же неодолимое, как и непредвиденное, заставило снова отложить свадьбу на неопределенное время. За семь дней до числа, назначенного для бракосочетания Ребеки и Пьетро Креспи, маленькая Ремедиос проснулась среди ночи вся мокрая и от какой-то горячей жижи, извергнувшейся из ее внутренностей со звуком, похожим на громкую отрыжку, и через три дня после этого умерла, отравленная своей собственной кровью, — двойня застряла у нее поперек живота. Амаранту замучили угрызения совести. Она горячо молила Бога ниспослать какое-нибудь бедствие, чтобы ей не пришлось давать яд Ребеке, и теперь чувствовала себя виноватой в смерти Ремедиос. Не о таком бедствии она молила. Ремедиос принесла в дом дыхание радости. Она поселилась с мужем в спальне возле мастерской и украсила всю комнату куклами и игрушками своего совсем недавнего детства, но ее кипучая жизнерадостность вырывалась из четырех стен спальни и, как благотворный ветер, проносилась по галерее с бегониями. Ремедиос начинала петь с восходом солнца. Она была единственным человеком в доме, который решался вмешиваться в раздоры между Ребекой и Амарантой. Она же взяла на себя нелегкий труд ухаживать за Хосе Аркадио Буэндиа. Носила ему пищу, обмывала его намыленной мочалкой, следила, чтобы у него в волосах и бороде не заводились вши и гниды, поддерживала в хорошем состоянии навес и во время грозы набрасывала поверх пальмовых листьев непромокаемый брезент. Последние месяцы своей жизни она научилась объясняться с Хосе Аркадио Буэндиа на примитивной латыни. Когда ребенок Аурелиано и Пилар Тернеры родился на свет, был принесен в дом и окрещен в тесном семейном кругу именем Аурелиано Хосе, Ремедиос решила считать его своим старшим сыном. Ее материнский инстинкт поразил Урсулу. Что касается Аурелиано, то он нашел в Ремедиос недостававшее ему оправдание собственному существованию. Целый день он работал в мастерской, а Ремедиос носила ему туда черный кофе без сахара. Вечером они вдвоем отправлялись в дом Москоте. Аурелиано разыгрывал бесконечные партии в домино со своим тестем, пока Ремедиос болтала с сестрами или обсуждала с матерью дела взрослых. Родственная связь с семейством Буэндиа укрепила авторитет дона Аполинара Москоте в Макондо. Во время своих частых поездок в главный город провинции он сумел уговорить власти выстроить в Макондо школу, преподавать в ней должен был Аркадио, унаследовавший педагогические таланты деда. Путем убеждения дон Аполинар Москоте добился того, что ко Дню национальной независимости большую часть домов покрасили в голубой цвет. По настоянию падре Никанора он распорядился переселить заведение Катарино в глухую улицу и прикрыть несколько злачных мест, процветавших в самом центре города. Когда однажды дон Аполинар Москоте вернулся из главного города провинции в сопровождении шести полицейских с винтовками и возложил на них наблюдение за порядком, никто даже не вспомнил о первоначальном соглашении не держать в Макондо вооруженных людей. Аурелиано нравилась энергия тестя. «Ты станешь такой же толстый, как он», — говорили ему друзья. Но от постоянного сидения в мастерской у него только резче выступили скулы да сильнее заблестели глаза, а вес не изменился, как не переменился и сдержанный характер, напротив, в очертаниях рта заметнее выявилась прямая линия — знак одиноких размышлений и непреклонной решимости. Аурелиано и его жена сумели вызвать к себе в обеих семьях глубокую любовь, и когда Ремедиос сообщила, что ждет ребенка, даже Амаранта и Ребека заключили между собой перемирие и усиленно принялись вязать приданое из шерсти двух цветов: голубой — на случай, если родится мальчик, и розовый — если на свет появится девочка. Ремедиос будет последней, о ком подумает через несколько лет Аркадио, стоя у стены в ожидании расстрела.
Урсула объявила строгий траур, закрыла все окна и двери, без крайней необходимости никому не разрешалось ни входить в дом, ни выходить из него: она запретила на целый год громкие разговоры и повесила на стену, возле которой в день похорон стоял гроб с телом Ремедиос, дагерротип покойной, увитый черной лентой, а под ним негасимую лампаду.
Следующие поколения Буэндиа, неизменно поддерживавшие в лампаде огонь, испытывали замешательство при виде этой девочки в плиссированных юбках, белых ботинках и с бантом из органди на голове: им никак не удавалось совместить ее с традиционным представлением о прабабушке. Амаранта взяла Аурелиано Хосе на свое попечение. Она надеялась обрести в нем сына, который разделит с ней одиночество и смягчит страдания, терзавшие ее потому, что, вопреки ее желанию, но по вине ее безрассудных молитв, экстракт опия попал в кофе Ремедиос. По вечерам в дом на цыпочках входил Пьетро Креспи с черной лентой на шляпе, чтобы нанести молчаливый визит некоему подобию Ребеки; в своем черном платье с длинными, до запястий, рукавами она казалась совершенно обескровленной. Сама мысль о назначении нового дня для свадьбы выглядела бы теперь святотатством, и помолвка превратилась в вечные узы, в наскучившую, никого уже не интересующую любовь, словно решение судьбы тех влюбленных, что гасили лампы и целовались в темноте, было оставлено на волю смерти. Потеряв надежду, Ребека совершенно пала духом и снова принялась есть землю.
И вдруг, когда с начала траура уже прошло немало времени и в галерее возобновились собрания вышивальщиц крестиком, среди мертвенной тишины знойного дня, ровно в два часа, кто-то с такой силой толкнул парадную дверь, что весь дом ходуном заходил; Амаранте и ее подругам, сидевшим в галерее, Ребеке, сосавшей палец в своей комнате, Урсуле на кухне, Аурелиано в мастерской и даже Хосе Аркадио Буэндиа под одиноким каштаном — всем показалось, будто здание разваливается от начавшегося землетрясения. На пороге возник человек необыкновенного вида. Его квадратные плечи едва умещались в дверном проеме. На бычьей шее висел образок Девы Исцелительницы, руки и грудь были сплошь покрыты загадочной татуировкой, а правое запястье плотно сжато медным браслетом-талисманом. Кожа выдублена солеными ветрами непогоды, волосы короткие и торчащие, как грива мула, подбородок решительный, а взгляд печальный. На пришельце был пояс в два раза толще лошадиной подпруги, высокие сапоги со шпорами и подкованными железом каблуками, от его поступи все дрожало, как во время сейсмического толчка. Он прошел через гостиную и залу, неся на руке изрядно потрепанную переметную суму, и, подобно удару грома, ворвался в тишину галереи с бегониями, где Амаранта и ее подруги так и застыли с иголками в воздухе. «Добрый день», — сказал он усталым голосом, швырнул свою ношу на стол перед ними и двинулся дальше в глубь дома. «Добрый день», — сказал он Ребеке, испуганно выглянувшей из своей спальни. «Добрый день», — сказал он Аурелиано, все пять чувств которого были прикованы в этот момент к работе. Человек нигде не задерживался. Направился прямо на кухню и только там остановился, завершая путешествие, начатое на противоположном краю света. «Добрый день», — сказал он. На одну долю секунды Урсула оцепенела с открытым ртом, затем посмотрела пришельцу в глаза, ахнула и повисла у него на шее, крича и плача от радости. Это был Хосе Аркадио. Он вернулся таким же нищим, каким ушел, Урсуле пришлось даже выдать ему два песо, чтобы он смог заплатить за нанятую лошадь. Говорил он на испанском языке, обильно нашпигованном морским жаргоном. Его спросили, где он был, он ответил: «Там». Подвесил гамак в отведенной ему комнате и заснул на три дня. Проснувшись, уничтожил шестнадцать крутых яиц и пошел прямо в заведение Катарино, где его огромная мощная фигура вызвала переполох среди охваченных любопытством женщин. Он заказал на свой счет музыку и водку для присутствующих и побился об заклад с пятью мужчинами, что все они вместе не сумеют пригнуть его руку к столу. «Ничего не выйдет, — говорили они, убедившись, что им даже не пошевелить ее. — Ведь на нем заговоренный браслет». Катарино, не верившая в силовые аттракционы, поспорила с Хосе Аркадио на двенадцать песо, что ему не удастся сдвинуть с места стойку. Он оторвал стойку от полу, поднял в воздух над головой и вынес на улицу. Чтобы втащить ее обратно, понадобилось одиннадцать мужчин.
В разгар веселья он предложил для всеобщего обозрения предмет своей мужской гордости — невообразимых размеров, в татуировке из синих и красных надписей на разных языках. Женщины воспылали желанием, но он поинтересовался, кто из них заплатит ему больше. Самая богатая предложила двадцать песо. Тогда он подал мысль устроить лотерею по десять песо за билет. Цена была несусветной, потому что женщина, пользовавшаяся наибольшим успехом, зарабатывала за ночь по восемь песо, тем не менее все согласились. Надписали имена на четырнадцати бумажках, бросили их в шляпу и стали тащить — каждая по одному билету. Когда в шляпе остались только две бумажки, посмотрели, чьи на них имена.
— Еще по пять песо с носа, — сказал Хосе Аркадио двум счастливицам, — и я делю себя между вами. На это он и жил. Шестьдесят пять раз ходил он матросом в кругосветное плавание с другими такими же отщепенцами, и женщины, которые в ту ночь легли с ним в постель в заведении Катарино, вывели его голым в залу для танцев показать всем, что каждый миллиметр его тела — с лица и со спины, от шеи и до пяток — покрыт татуировкой.
В семье Хосе Аркадио почти не общался. Днем он спал, а ночи проводил в квартале домов терпимости. В тех редких случаях, когда матери удавалось усадить его за семейный стол, он привлекал всеобщее внимание, особенно если начинал рассказывать про свои приключения в далеких странах. Он попал в кораблекрушение и две недели болтался на шлюпке в Японском море, питаясь телом своего товарища, сраженного солнечным ударом, — мясо, хорошо просоленное и провяленное на солнце, было жестким и имело сладковатый вкус. В один безоблачный полдень экипаж корабля, на котором он плыл по Бенгальскому заливу, убил морского дракона, в животе чудовища оказались шлем, пряжки и оружие крестоносца. В Карибском море он видел призрак пиратского корабля Виктора Юга *11, паруса его были разодраны в клочья ветрами смерти, реи и мачты источены морскими тараканами, корабль все стремился вернуться на Гваделупу, но был обречен вечно сбиваться с курса. Урсула плакала тут же за столом, как будто перечитывала те долгожданные, но никогда не приходившие письма, в которых Хосе Аркадио сообщал о своих подвигах и приключениях. «А здесь у нас такой огромный дом, сынок, — вздыхала она. — И столько еды мы выбрасывали свиньям!» Но ей никак не удавалось осознать, что мальчик, уведенный цыганами, и есть этот самый дикарь, съедающий за обедом полпоросенка и испускающий ветры такой силы, что от них цветы вянут. Нечто подобное испытывали и остальные. Амаранта не могла скрыть отвращения, которое вызывала у нее его привычка рыгать за столом. Аркадио, так никогда и не узнавший тайны своего происхождения, едва раскрывал рот, чтобы ответить на вопросы Хосе Аркадио, явно старавшегося завоевать расположение юноши. Аурелиано попытался оживить в памяти брата те времена, когда они спали в одной комнате, восстановить близость детских лет, но Хосе Аркадио забыл обо всем — морская жизнь перегрузила его память своими многочисленными событиями. Одна лишь Ребека была сражена наповал с первого взгляда. В тот вечер, когда Хосе Аркадио прошел мимо дверей ее спальни, она решила, что Пьетро Креспи всего-навсего расфранченный заморыш рядом с этим сверхсамцом, чье вулканическое дыхание слышно в любом уголке дома. Под разными предлогами она искала встречи с ним. Как-то раз Хосе Аркадио с бесстыдным вниманием оглядел ее тело и сказал: «Ты стала совсем женщиной, сестренка». Ребека потеряла всякую власть над собой. Начала есть землю и известку с такой же ненасытностью, как в былые дни, и так усердно сосала палец, что на нем образовался мозоль. Как-то раз ее вырвало зеленой жидкостью с мертвыми пиявками. Она не спала ночами, дрожа словно в лихорадке, сопротивляясь безумию, и до рассвета ждала той минуты, когда дом затрясется, возвещая о приходе Хосе Аркадио. Однажды во время сиесты Ребека не выдержала и вошла к нему в комнату. Он лежал с открытыми глазами в одних кальсонах, вытянувшись в гамаке, подвешенном к балкам на толстых канатах, которыми привязывают лодки. Ее поразило это огромное обнаженное тело, и она почувствовала желание отступить. «Простите, — извинилась она. — Я не знала, что вы здесь». Но сказала это тихим голосом, стараясь никого не разбудить. «Иди сюда», — позвал он. Ребека повиновалась. Она стояла возле гамака, вся в холодном поту, чувствуя, как внутри у нее все сжимается, а Хосе Аркадио кончиками пальцев ласкал ее щиколотки, потом икры, потом ляжки и шептал: «Ах, сестренка, ах, сестренка». Ей пришлось сделать над собой сверхъестественное усилие, чтобы не умереть, когда некая мощная сила, подобная урагану, но удивительно целенаправленная, подняла ее за талию, в три взмаха сорвала с нее одежду и расплющила Ребеку, как маленькую пичужку. Едва успела она возблагодарить Бога за то, что родилась на этот свет, как уже потеряла сознание от невыносимой боли, непостижимо сопряженной с наслаждением, барахтаясь в полной испарений трясине гамака, которая, как промокашка, впитала исторгнувшуюся из нее кровь.
Три дня спустя они обвенчались во время вечерней мессы. Накануне Хосе Аркадио отправился в магазин Пьетро Креспи. Итальянец давал урок игры на цитре, и Хосе Аркадио даже не отозвал его в сторону, чтобы сделать свое сообщение. «Я женюсь на Ребеке», — сказал он. Пьетро Креспи побледнел, передал цитру одному из учеников и объявил, что урок окончен. Когда они остались одни в помещении, набитом музыкальными инструментами и заводными игрушками, Пьетро Креспи сказал:
— Она ваша сестра.
— Неважно, — ответил Хосе Аркадио.
Пьетро Креспи вытер лоб надушенным лавандой платком.
— Это противно природе, — пояснил он, — и, кроме того, запрещено законом.
Хосе Аркадио был раздражен не столько доводами Пьетро Креспи, сколько его бледностью.
— Плевал я на природу, — заявил он. — Я рассказал вам все, чтобы вы не беспокоили себя и не спрашивали ничего у Ребеки.
Но, заметив слезы на глазах Пьетро Креспи, он смягчился.
— Ну, ну, — сказал он совсем другим тоном, — если все дело в том, что вам семья полюбилась, так на вашу долю еще остается Амаранта.
Хотя в своей воскресной проповеди падре Никанор объявил всем, что Хосе Аркадио и Ребека не являются братом и сестрой, Урсула никогда не простила им этого брака. Она расценила его как недопустимое отсутствие уважения и в тот же день, когда новобрачные вернулись из церкви, запретила им переступить порог ее дома. Для нее они все равно что умерли. Тогда молодожены сняли домик напротив кладбища и обосновались в нем, захватив с собой гамак Хосе Аркадио, на первых порах заменивший им всю мебель. В брачную ночь молодую укусил за ногу скорпион, притаившийся в ее туфле. У Ребеки отнялся язык, но это не помешало супругам весьма шумно провести медовый месяц. Соседи пугались криков, которые будили весь квартал до восьми раз за ночь и до трех раз за время сиесты, и молились, чтобы такая необузданная страсть не нарушила покой мертвых. Один только Аурелиано проявил заботу о молодых супругах. Он купил им кое-какую мебель и давал деньги до тех пор, пока Хосе Аркадио не обрел вновь чувство реальности и не занялся обработкой прилегающих к его дому пустошей. Что касается Амаранты, то она так и не смогла подавить в себе враждебность к Ребеке, хотя жизнь подарила ей удовлетворение, о котором она и не мечтала: по желанию Урсулы, не знавшей, как загладить случившийся позор, Пьетро Креспи продолжал обедать в их доме каждый вторник, спокойно и с достоинством перенося свое несчастье. В знак уважения к семье он сохранил черную ленту на шляпе и находил удовольствие в том, чтобы выказывать свою преданность Урсуле разными экзотическими подарками, вроде португальских сардин или турецкого варенья из розовых лепестков; однажды он преподнес ей даже красивую манильскую шаль. Амаранта была к нему очень внимательна и ласкова. Угадывала его вкусы, срезала отпоровшиеся ниточки с манжет его рубашек, а ко дню рождения вышила его инициалы на дюжине носовых платков. По вторникам после обеда, когда она занималась рукоделием в галерее, он усердно развлекал ее. В этой девушке, к которой Пьетро Креспи привык относиться как к ребенку, он открыл для себя новые черты. Ей недоставало изящества, но зато она обладала редкой тонкостью чувств и скрытой нежностью. Никто уже не сомневался, что Пьетро Креспи сделает Амаранте предложение. И действительно, однажды во вторник он попросил ее выйти за него замуж. Она не прервала своей работы. Дождалась, пока перестали гореть уши, придала своему голосу спокойную, уверенную, как у зрелого человека, интонацию.
— Разумеется, выйду, Креспи, — сказала она, — но когда мы получше узнаем друг друга. Спешка к добру не приводит.
Урсула совсем запуталась. Несмотря на свое уважение к Пьетро Креспи, она никак не могла разобраться, хорошо или дурно с точки зрения морали он поступил после длительной, закончившейся так скандально помолвки с Ребекой. В конце концов она приняла его сватовство как свершившийся факт — без всякой оценки, потому что никто не разделил с нею ее сомнений. Глава семьи — Аурелиано — только увеличил смятение матери своим загадочным и категорическим заявлением:
— Сейчас не время думать о свадьбах.
Эти слова — смысл их дошел до Урсулы лишь несколько месяцев спустя — были единственным искренним мнением, которое мог высказать Аурелиано в тот момент не только в отношении свадьбы, но и по поводу любого другого события, кроме войны. Стоя у стены в ожидании расстрела, он и сам не сможет четко объяснить себе, как была выкована та цепь незаметных, но неотвратимых случайностей, что привела его сюда. Смерть Ремедиос потрясла его меньше, чем он опасался. Она вызвала в нем чувство глухого бешенства, постепенно растворившееся в пассивном, тоскливом ощущении обманутых надежд, подобном тому, что он испытал, когда решил больше не общаться с женщинами. Он отдался своей работе, но сохранил привычку играть с тестем в домино. Вечерние беседы в доме, погруженном в безмолвие траура, укрепили дружбу мужчин. «Женись снова, Аурелиано, — говорил ему дон Аполинар Москоте. — У меня еще шесть дочерей, бери любую». Как-то незадолго до выборов коррехидор Макондо возвратился из своей очередной поездки, серьезно озабоченный политическим положением в стране. Либералы готовились развязать войну. Поскольку в ту пору Аурелиано имел весьма туманное представление о консерваторах и либералах, тесть простыми словами изложил ему, в чем состоит разница между этими партиями. Либералы, говорил он, — это фасоны, скверные люди, они стоят за то, чтобы отправить священников на виселицу, ввести гражданский брак и развод, признать равенство прав законнорожденных и незаконнорожденных детей и, низложив верховное правительство, раздробить страну — объявить ее федерацией. В противоположность им консерваторы — это те, кто получил бразды правления непосредственно от самого Господа Бога, кто ратует за устойчивый общественный порядок и семейную мораль, защищает Христа, основы власти и не хочет допустить, чтобы страна была раскромсана. Из чувства человечности Аурелиано симпатизировал либералам во всем, что касалось прав незаконнорожденных детей, но не мог понять, зачем нужно впадать в крайности и развязывать войну из-за чего-то такого, что нельзя потрогать руками. Ему показалось чрезмерным усердие тестя, затребовавшего на время выборов в лишенных всяких политических страстей городок шесть вооруженных винтовками солдат с сержантом во главе. Солдаты не только прибыли, но обошли все дома и конфисковали охотничьи ружья, мачете и даже кухонные ножи, а затем раздали мужчинам старше двадцати одного года голубые листки с именами кандидатов консерваторов и розовые — с именами кандидатов либералов. В субботу, накануне выборов, дон Аполинар Москоте лично огласил декрет, запрещавший, начиная с полуночи и в течение сорока восьми часов, торговать спиртными напитками и собираться группами числом более трех человек, если это не члены одной семьи. Выборы прошли спокойно. В воскресенье, в восемь часов утра, на площади была установлена деревянная урна под охраной шести солдат. Голосование было совершенно свободным, в чем Аурелиано мог убедиться сам — почти весь день он простоял рядом с тестем, следя, чтобы никто не проголосовал больше одного раза. В четыре часа дня барабанная дробь возвестила о конце голосования, и дон Аполинар Москоте опечатал урну ярлыком со своей подписью. Вечером, сидя за партией в домино с Аурелиано, он приказал сержанту сорвать ярлык и подсчитать голоса. Розовых бумажек было почти столько же, сколько голубых, но сержант оставил только десять розовых и пополнил недостачу голубыми. Потом урну опечатали новым ярлыком, а на следующий день чуть свет отвезли в главный город провинции.
«Либералы начнут войну», — сказал Аурелиано. Дон Аполинар даже не поднял взгляда от своих фишек. «Если ты думаешь, что из-за подмены бюллетеней, то нет, — возразил он. — Ведь немного розовых в урне осталось, чтобы они не смогли жаловаться». Аурелиано уяснил себе все невыгоды положения оппозиции. «Если бы я бы либералом, — заметил он, — я бы начал войну из-за этой истории с бумажками». Тесть поглядел на него поверх очков.
— Ай, Аурелиано, — сказал он, — если бы ты был либералом, ты бы не увидел, как меняют бумажки, будь ты хоть сто раз моим зятем.
Возмущение в городе вызвали не результаты выборов, а отказ солдат вернуть отобранные ножи и охотничьи ружья. Женщины попросили Аурелиано добиться через тестя возвращения хотя бы кухонных ножей. Дон Аполинар Москоте объяснил ему под большим секретом, что солдаты увезли конфискованное оружие как вещественное доказательство подготовки либералов к войне. Цинизм этого заявления встревожил Аурелиано. Он промолчал, но когда однажды вечером Геринельдо Маркес и Магнифико Висбаль, обсуждая в кругу друзей историю с кухонными ножами, спросили, кто он, либерал, или консерватор, Аурелиано не колебался ни минуты.
— Если обязательно надо быть кем-то, то я лучше буду либералом, потому что консерваторы мошенники.
На следующий день по настоянию друзей он зашел к доктору Алирио Ногере, якобы показаться по поводу болезни печени. Аурелиано еще не имел никакого представления о том, для чего нужна эта ложь. Доктор Алирио Ногера прибыл в Макондо несколько лет назад с запасом безвкусных пилюль и медицинским девизом, казавшимся всем довольно невразумительным: «Клин клином вышибают». На самом деле Ногера только играл роль доктора. Под невинным обличьем врача-неудачника скрывался террорист. Его высокие гамаши прятали шрамы, оставленные на щиколотках кандалами за пять лет каторги. Когда его схватили после первого мятежа федералистов, ему удалось бежать на Кюрасао, одевшись в сутану — самое ненавистное для него платье. К концу своего затянувшегося изгнания, вдохновленный радостными сообщениями, которые привозили на Кюрасао политические эмигранты, стекавшиеся туда со всех островов Карибского моря, он сел на контрабандистскую шхуну и появился в Риоаче с запасом пузырьков, наполненных пилюлями, состоявшими всего лишь из чистого сахара, и с дипломом Лейпцигского университета, подделанным им собственноручно. В Риоаче он даже заплакал от разочарования. Туманные предвыборные надежды охладили пыл федералистов, которых эмигранты изображали готовым взорваться пороховым складом. Подавленный своей неудачей и мечтая теперь только об одном — обрести надежное место, где бы спокойно можно было дожидаться старости, мнимый гомеопат укрылся в Макондо. Он уже несколько лет занимал узкую, набитую пустыми пузырьками комнатушку в доме возле городской площади и жил за счет безнадежных больных, — испробовав все средства, они искали утешения в шариках из сахара. Пока дон Аполинар Москоте был чисто фиктивной властью, агитаторские наклонности доктора оставались без применения. Все свое время он тратил на воспоминания и борьбу с астмой. Приближающиеся выборы стали для него путеводной нитью, которая помогла ему вновь отыскать клубок ниспровержения основ. Он наладил связи с молодежью города, мало искушенной в политике, и развернул тайную и упорную подстрекательскую кампанию. Многочисленные розовые бумажки, появившиеся в урне и приписанные доном Аполинаром Москоте легкомыслию, свойственному молодости, были частью плана Ногеры, он заставил своих учеников проголосовать: пусть они сами убедятся, что выборы всего лишь фарс. «Действенно только насилие», — говорил он им. Большая часть друзей Аурелиано была одержима идеей уничтожения консервативного строя, но они не решались посвятить Аурелиано в свои планы, опасаясь не только его родственных связей с коррехидором, но и замкнутого, уклончивого характера. К тому же было известно, что Аурелиано по указанию тестя голосовал голубым бюллетенем. Таким образом, лишь простая случайность открыла его политические симпатии, и только из чистого любопытства сделал он этот сумасбродный шаг — пошел к доктору лечиться от болезни, которой у него не было. В грязной, как свинарник, комнатушке, пропахшей паутиной и камфарой, он увидел некое подобие одряхлевшей игуаны, легкие этого существа при дыхании издавали свистящий звук. Ни о чем не спросив, доктор подвел Аурелиано к окну и исследовал внутреннюю сторону его нижнего века. «Не здесь, — сказал Аурелиано, как ему велели. Потом нажал кончиками пальцев на печень и прибавил: — Я испытываю боль вот тут, она не дает мне спать». Тогда доктор Ногера закрыл окно под тем предлогом, что в комнате слишком много солнца, и простыми словами объяснил ему, почему долг патриота — убивать консерваторов. В течение нескольких дней Аурелиано носил в кармане рубашки пузырек. Каждые два часа он доставал его, вытряхивал на ладонь три горошины, забрасывал их все разом в рот, а затем медленно растворял на языке. Дон Аполинар Москоте подтрунивал над его верой в гомеопатию, но участники заговора признали в нем своего. А в заговор были втянуты почти все сыновья старожилов Макондо, хотя никто из них толком не знал, в чем, собственно, будут выражаться предстоящие им действия. Однако когда доктор открыл Аурелиано эту тайну, тот сразу вышел из заговора. Хотя Аурелиано был тогда убежден в необходимости уничтожения режима консерваторов, замыслы доктора привели его в содрогание. Алирио Ногера был адептом индивидуального террора. Его план сводился к согласованному, одновременному осуществлению множества убийств, чтобы единым ударом общенационального масштаба уничтожить всех правительственных чиновников вместе с их семьями, и в особенности их детей мужского пола, и таким образом стереть с лица земли самое семя консерватизма. Дон Аполинар Москоте, его супруга и шесть дочерей были, разумеется, включены в список.
— Никакой вы не либерал, — сказал ему Аурелиано, даже не изменившись в лице. — Вы просто мясник.
— В таком случае, — ответил доктор так же спокойно, — возврати мне пузырек. Он больше тебе не нужен.
Только через полгода Аурелиано стало известно, что доктор признал его безнадежно непригодным для действия, сентиментальным неудачником с пассивным характером и вполне определившейся склонностью к одиночеству. Друзья пытались припугнуть Аурелиано, опасаясь, как бы он не выдал заговора. Аурелиано успокоил их: он никому не скажет ни слова, но в ту ночь, когда они отправятся убивать семью Москоте, он встретит их на пороге и будет защищать вход в дом. Его решимость произвела на заговорщиков такое впечатление, что исполнение плана отложили на неопределенный срок. Именно тогда Урсула зашла посоветоваться с сыном о свадьбе Пьетро Креспи и Амаранты, и тот ответил ей, что сейчас не время об этом думать. Уже целую неделю Аурелиано носил за пазухой допотопного вида пистолет и следил за своими друзьями. Пообедав, он теперь шел пить кофе к Хосе Аркадио и Ребеке, которые уже начали понемногу приводить в порядок свой дом, а после шести вечера играл с тестем в домино. Поутру, во время завтрака, беседовал с Аркадио, превратившимся в рослого парня, и обнаружил, что тот с каждым днем приходит все в больший восторг из-за очевидной неизбежности войны. У себя в школе, где рядом с детьми, едва начавшими говорить, сидели великовозрастные верзилы, годами старше самого учителя, Аркадио заразился лихорадкой либерализма. Он разглагольствовал о том, что надо поставить к стенке падре Никанора, превратить церковь в школу, провозгласить свободу любви. Аурелиано старался умерить его порывы. Советовал ему быть поблагоразумнее и поосторожнее. Но Аркадио был глух к спокойным доводам и здравому смыслу Аурелиано и при всем честном народе обвинил его в слабодушии. Аурелиано ждал. Наконец в первых числах декабря в мастерскую ворвалась охваченная тревогой Урсула.
— Началась война!
На самом деле война шла уже три месяца. По всей стране было введено военное положение. Только один человек в Макондо узнал об этом своевременно — дон Аполинар Москоте, но он поостерегся делиться новостью даже со своей женой, пока не прибудет военный отряд, имевший приказ вступить в город внезапно. Солдаты вошли без всякого шума, еще до рассвета, с двумя легкими артиллерийскими орудиями, в которые были впряжены мулы, и заняли школу под казарму. Шесть часов вечера объявили комендантским часом. В каждом доме была проведена реквизиция, более решительная, чем первая, — на этот раз забрали даже земледельческий инвентарь. Доктора Ногеру волоком вытащили из дому, привязали к дереву на городской площади и расстреляли без суда и следствия. Падре Никанор пытался повлиять на военных своим чудом вознесения, но один из солдат стукнул его прикладом по голове. Возбуждение либералов угасло и сменилось молчаливым ужасом. Аурелиано, бледный, замкнувшийся в себе, продолжал играть в домино с тестем. Он понял, что власть дона Аполинара Москоте, несмотря на присвоенный ему титул гражданского и военного правителя города, снова стала фиктивной. Все решения принимал командовавший гарнизоном капитан, который каждое утро выдумывал какой-нибудь новый, чрезвычайный побор на нужды защитников общественного порядка. Четыре его солдата вырвали женщину, укушенную бешеной собакой, из рук ее родных и забили насмерть прикладами прямо посреди улицы. В воскресенье, через две недели после оккупации города, Аурелиано вошел в дом Геринельдо Маркеса и попросил чашку кофе — без сахара по свойственной ему умеренности. Когда они остались вдвоем на кухне, Аурелиано придал своему голосу властность, которой за ним раньше никогда не замечали. «Готовь ребят, — сказал он. — Мы пойдем на войну». Геринельдо Маркес не поверил ему.
— С каким оружием? — спросил он.
— С ихним, — ответил Аурелиано.
Во вторник ночью была проведена безрассудно смелая операция: двадцать один человек, все моложе тридцати лет, под командой Аурелиано Буэндиа, вооруженные столовыми ножами и наточенными железками, захватили врасплох гарнизон, завладели винтовками и расстреляли на площади капитана и тех четырех солдат, что убили женщину.
В эту же ночь, когда с площади еще доносились залпы, Аркадио был назначен гражданским и военным правителем Макондо. Те из повстанцев, кто был женат, едва успели проститься со своими женами, прежде чем покинуть их на волю судьбы. На рассвете, приветствуемый освобожденным от террора населением, отряд Аурелиано ушел из Макондо, чтобы соединиться с войсками революционного генерала Викторио Медины, двигавшегося, по последним сообщениям, на Манауре. Перед уходом Аурелиано извлек дона Аполинара Москоте из шкафа. «Не волнуйтесь, тесть, — сказал он. — Новая власть гарантирует своим честным словом личную неприкосновенность вам и вашей семье». Дон Аполинар Москоте с большим трудом разобрался, что мятежник в высоких сапогах, с винтовкой за плечами и его зять, с которым он играл в домино до девяти часов вечера, одно и то же лицо.
— Аурелито, это безрассудство, — воскликнул он.
— Это не безрассудство, — сказал Аурелиано. — это война. И не называйте меня больше Аурелито, отныне я полковник Аурелиано Буэндиа.
x x x
Полковник Аурелиано Буэндиа поднял тридцать два вооруженных восстания и все тридцать два проиграл. У него было семнадцать детей мужского пола от семнадцати разных женщин, и все его сыновья были убиты один за другим в одну-единственную ночь, прежде чем старшему из них исполнилось тридцать пять лет. Сам он уцелел после четырнадцати покушений на его жизнь, семидесяти трех засад, расстрела и чашки кофе с такой порцией стрихнина, которая могла бы убить лошадь. Он отказался от ордена Почета, пожалованного ему президентом республики. Он стал верховным главнокомандующим революционных сил, облеченным судебной и военной властью, простиравшейся от одной границы страны до другой, и человеком, которого правительство боялось больше всего, но ни разу не разрешил себя сфотографировать. Он отклонил пожизненную пенсию, предложенную ему после войны, и до глубокой старости жил на доход от золотых рыбок, изготовляя их в своей мастерской в Макондо. Несмотря на то, что он всегда сражался впереди своих солдат, единственная полученная им рана была нанесена ему его же собственной рукой после подписания Неерландской капитуляции, положившей конец гражданским войнам, длившимся почти двадцать лет. Он выстрелил себе в грудь из пистолета, и пуля вышла через спину, не задев жизненных центров. От всего этого осталась только названная его именем улица в Макондо.
Но, как сам он признался в старости, незадолго до смерти, ни о чем подобном он и не мыслил в то утро, когда во главе отряда из двадцати одного человека покинул Макондо, чтобы примкнуть к войскам генерала Викторио Медины.
— Мы оставляем город на тебя, — вот все, что он сказал Аркадио, уходя. — Оставляем в порядке, смотри, к нашему возвращению здесь должно быть еще лучше.
Аркадио истолковал его наказ весьма своеобразно. Вдохновляясь цветными вкладками одной из книг Мелькиадеса, он придумал себе мундир с маршальскими галунами и эполетами и подвесил к поясу саблю с золотыми кистями, принадлежавшую расстрелянному капитану. Затем установил оба артиллерийских орудия у въезда в город, одел в военную форму своих бывших учеников, распаленных его зажигательными воззваниями, вооружил их и отправил маршировать по улицам, чтобы создать у человека со стороны впечатление неприступности города. Хитрость его оказалась палкой о двух концах: действительно, правительство почти целый год не осмеливалось отдать приказ атаковать крепость Макондо, но когда наконец решилось, то обрушило на город столь значительные силы, что сопротивление было сломлено за полчаса. С самого начала своего правления Аркадио обнаружил большую любовь к декретам. Иногда он оглашал до четырех декретов в день, приказывая все, что взбредет в голову. Он ввел обязательную воинскую повинность с восемнадцати лет, объявил, что животные, оказавшиеся на улице после шести вечера, рассматриваются как общественное достояние, обязал мужчин пожилого возраста носить на рукаве красную повязку. Заточил падре Никанора в его доме, воспретив выходить под страхом расстрела, и позволял служить мессы и бить в колокола только в тех случаях, когда праздновали победу либералов. Чтобы всем было ясно, что шутить он не намерен, Аркадио приказал отделению солдат тренироваться на городской площади, расстреливая чучело. Сначала никто не принимал этого всерьез. В конце концов эти солдаты были всего лишь мальчики, школьники, играющие во взрослых. Но однажды ночью, когда Аркадио вошел в заведение Катарино, трубач оркестра рассмешил общество, встретив новоиспеченного начальника сигналом фанфары. Аркадио велел расстрелять трубача за неуважение к властям. Тех, кто осмелился протестовать, он посадил в колодки в одной из комнат школы, распорядившись держать их на хлебе и воде. «Ты убийца! — каждый раз кричала ему Урсула, услышав об очередном его самоуправстве. — Когда Аурелиано узнает, он расстреляет тебя, и я первая обрадуюсь». Но все было напрасно. Аркадио продолжал сильнее и сильнее закручивать гайки своей ненужной жестокости и наконец превратился в самого бесчеловечного из правителей, каких видел Макондо. «Теперь они почувствовали разницу, — сказал как-то Аполинар Москоте. — Вот он — их либеральный рай». Эти слова передали Аркадио. Во главе солдатского патруля он взял штурмом дом дона Аполинара Москоте, разнес в щепки мебель, высек его дочерей, а самого бывшего коррехидора поволок по улице в казарму. Узнав о случившемся, Урсула бросилась бежать через весь город, вопя от стыда и яростно потрясая просмоленной плетью; когда она ворвалась во двор казармы, отделение уже выстроилось для расстрела дона Аполинара Москоте и Аркадио собирался лично скомандовать «пли».
— Посмей только, ублюдок! — крикнула Урсула. Прежде чем Аркадио успел опомниться, она обрушила на него первый удар тяжелой плети из бычьих жил. «Посмей только, убийца, — кричала она. — И меня тоже убей, шлюхин ты сын. По крайней мере мне не придется плакать от стыда, что я вырастила такое чудовище». Она безжалостно хлестала Аркадио плетью и преследовала его до тех пор, пока он не забился в самый дальний угол двора, свернувшись как улитка. Дон Аполинар Москоте, привязанный к столбу, на котором до этого висело изрешеченное пулями чучело, был без сознания. Парни из отделения разбежались, опасаясь, как бы Урсула не излила остаток своего возмущения на них. Но она даже не поглядела в их сторону. Бросив растерзанного Аркадио, рычащего от боли и бешенства, она отвязала дона Аполинара Москоте и увела домой. А прежде чем покинуть казарму, выпустила на волю всех колодников.
С этого времени управлять городом стала Урсула. Она восстановила воскресную мессу, отменила ношение красных нарукавных повязок и объявила недействительйыми строгие декреты Аркадио. И все же, несмотря на проявленное мужество, Урсула втайне оплакивала свою судьбу. Она чувствовала себя настолько одинокой, что стала искать спасения в обществе забытого под каштаном мужа. «Смотри, до чего мы дожили, — говорила она ему под шум июньского дождя, грозившего размыть навес из пальмовых листьев. — Дом наш опустел, сыновья разбрелись кто куда, и опять мы с тобой одни». Но Хосе Аркадио Буэндиа, погруженный в пучину безумия, был глух к ее жалобам. Утратив рассудок, он на первых порах еще объявлял домашним властным тоном, на искаженной латыни о своих неотложных ежедневных потребностях. А в краткие минуты просветления жаловался Амаранте, которая носила ему пищу, на свои самые докучные немочи и послушно позволял ей ставить ему банки и горчичники. Но к тому времени, когда Урсула начала приходить под каштан со своими горестями, он уже потерял всякую связь с действительностью. Он сидел на своей скамеечке, а Урсула по частям мыла его и рассказывала о семейных делах. «Аурелиано вот уже больше четырех месяцев, как ушел на войну, и мы о нем ничего не знаем, — говорила она, растирая мужу спину намыленной тряпкой. — Хосе Аркадио вернулся, он выше тебя ростом и весь расшит крестиком, да только от него нашему дому ничего, кроме стыда, нет». Ей показалось, что плохие новости огорчают мужа. И тогда она начала обманывать его. «Наболтала я тут, не верь ты мне, — говорила она, посыпая золой его экскременты и собирая их затем на лопату. — Богу было угодно, чтобы Хосе Аркадио и Ребека поженились, и теперь они очень счастливы». Она научилась лгать совсем правдоподобно и в конце концов сама стала находить утешение в своих вымыслах. «Аркадио уже серьезный и очень смелый мужчина, — говорила она. — И такой бравый в своем мундире, да еще при сабле». Это было все равно что разговаривать с мертвецом, ведь Хосе Аркадио Буэндиа уже ничто не радовало и не печалило. Но Урсула продолжала беседовать с мужем. Видя, какой он кроткий, ко всему безразличный, она решила отвязать его. Освобожденный от веревок, он даже не сдвинулся со своей скамеечки. Так и сидел под солнцем и дождем, будто веревки не имели никакого значения, потому что сила более могущественная, чем любые видимые глазу путы, держала его привязанным к стволу каштана. В августе, когда всем уже начало казаться, что зима будет тянуться вечно, Урсула смогла наконец сообщить мужу известие, которое считала правдой.
— Счастье за нами так по пятам и ходит, — сказана она. — Амаранта и итальянец, тот, что с пианолой возился, скоро поженятся. Дружеские отношения между Амарантой и Пьетро Креспи действительно очень продвинулись вперед, поощряемые доверием Урсулы, которая на этот раз не сочла нужным присутствовать при визитах итальянца. Жениховство было окрашено в цвета сумерек. Пьетро Креспи являлся по вечерам, с гарденией в петлице, и переводил Амаранте сонеты Петрарки. Они сидели в наполненной запахами роз и душицы галерее до тех пор, пока москиты не вынуждали их искать спасения в гостиной: он читал, она плела кружево на коклюшках, и оба были глубоко безразличны к неожиданностям и превратностям войны. Чувствительность Амаранты, ее сдержанная, но обволакивающая нежность словно паутина оплетали жениха, и всякий раз в восемь часов, поднимаясь, чтобы уйти, он должен был буквально отдирать от себя эти невидимые нити. Вместе с Амарантой он составил замечательный альбом открыток, полученных из Италии. На каждой такой открытке имелась влюбленная пара в укромном уголке среди зелени парка и виньетка — сердце, пронзенное стрелой, или позолоченная лента, концы которой держат в клювах два голубка. «Я знаю этот парк во Флоренции, — говорил Пьетро Креспи, перебирая открытки. — Стоит вытянуть руку, и птицы уже летят за крошками». Иногда при виде какого-нибудь акварельного изображения Венеции тоска по родине превращала в его памяти запах тины и гнилых морских ракушек, исходящий от каналов, в легкий аромат цветов. Амаранта вздыхала, смеялась и мечтала об этой стране красивых мужчин и женщин, говорящих на языке детей, о старинных городах, от былого величия которых остались лишь роющиеся в мусоре кошки. Наконец-то Пьетро Креспи обрел любовь, обрел после того, как в погоне за ней пересек океан, после того, как спутал ее со страстью, торопливо и пылко целуясь с Ребекой. Счастье принесло с собой процветание. Магазин Пьетро Креспи занимал уже почти целый квартал и стал настоящей оранжереей фантазии — в нем можно было увидеть и точную копию флорентийской колокольни, отмечающую время боем курантов, и музыкальные шкатулки из Сорренто, и китайские пудреницы, которые, когда откроешь крышку, играют мелодию из пяти нот, и все музыкальные инструменты, какие только можно вообразить, и все заводные устройства, какие только можно придумать. Во главе магазина стоял Бруно Креспи — младший брат, не обладавший талантами, необходимыми для преподавания в музыкальной школе. Благодаря ему улица Турков со своей ослепительной выставкой разных безделушек превратилась в волшебный заповедник, там люди забывали и о произволе Аркадио, и о далеком кошмаре войны. Когда по приказу Урсулы возобновилась воскресная месса, Пьетро Креспи подарил храму немецкую фисгармонию, организовал детский хор и разучил с ним григорианский репертуар — это придало некоторый блеск скромным службам падре Никанора. Все были уверены, что Амаранта будет счастлива в супружестве с итальянцем. Не торопя своих чувств, отдавшись на волю их плавного, естественного течения, они наконец достигли того рубежа, где оставалось только назначить дату бракосочетания. Никто не собирался чинить им препятствия. Урсула, в глубине души винившая себя в том, что бесконечными откладываниями свадьбы изуродовала жизнь Ребеки, не хотела умножать свои угрызения совести. Строгий траур по Ремедиос был отодвинут на задний план бедствиями войны, отсутствием Аурелиано, жестокостью Аркадио, изгнанием Хосе Аркадио и Ребеки. Уверившись в том, что свадьба обязательно состоится, Пьетро Креспи даже намекнул о своем желании считать Аурелиано Хосе, к которому он проникся почти отцовской любовью, своим старшим сыном. Все заставляло думать, что Амаранта уже подплывает к тихой гавани безоблачного счастья. Но в противоположность Ребеке она не выказывала ни малейшего волнения. С тем же спокойствием, с каким она покрывала узорами скатерти, ткала чудеснейшие позументы и вышивала крестиком королевских павлинов, Амаранта ждала, когда Пьетро Креспи не сможет больше противиться требованиям своего сердца. Ее час пришел вместе с бурными октябрьскими дождями. Пьетро Креспи убрал с колен Амаранты корзиночку с вышиванием и сжал ее руку своими ладонями. «Я не в силах больше ждать, — сказал он. — Мы поженимся в этом месяце». Она даже не вздрогнула, почувствовав прикосновение его ледяных пальцев. Рука ее, как непокорный зверек, высвободилась из плена и снова взялась за работу.
— Не будь наивным, Креспи, — сказала Амаранта с улыбкой, — я скорее умру, чем пойду за тебя.
Пьетро Креспи потерял власть над собой. Он рыдал без всякого стыда и в отчаянии чуть не сломал себе пальцы, но не смог поколебать ее решения. «Не теряй напрасно время, — отвечала ему Амаранта. — Если ты действительно так меня любишь, не переступай больше порог этого дома». Урсула готова была сквозь землю провалиться от стыда. Пьетро Креспи исчерпал все слова мольбы. Он дошел до немыслимых унижений. Целый вечер плакал в подол Урсулы, которая охотно продала бы свою душу, лишь бы утешить его. Видели, как он дождливыми ночами бродит вокруг дома с шелковым зонтиком, высматривая, нет ли света в окне Амаранты. Никогда Пьетро Креспи не одевался более изысканно, чем в эти дни. Его великолепная голова замученного императора обрела необычайно величественный вид. Он надоедал подругам Амаранты, приходившим вышивать с ней в галерее, заклиная их переубедить ее. Он забросил все свои дела. Целые дни проводил в задней комнате магазина, где сочинял сумасбродные письма, вкладывал в них цветочные лепестки и засушенных бабочек и отправлял Амаранте; письма возвращались к нему нераспечатанными. Запершись, он целыми часами играл на цитре. Однажды ночью он запел. Макондо проснулся в крайнем изумлении, зачарованный волшебными звуками цитры, которые не могли принадлежать этому миру, и голосом, исполненным любви, сильнее которой и представить себе на земле было невозможно. И тогда Пьетро Креспи увидел свет во всех окнах города, кроме одного — окна Амаранты. Второго ноября, в день поминовения усопших, его брат отпер двери магазина и обнаружил, что все лампы зажжены, все музыкальные шкатулки открыты и играют, все часы, не останавливаясь, бьют, и под звуки этого нелепого концерта он нашел в задней комнате Пьетро Креспи — вены на его запястьях были перерезаны ножом и обе руки опущены в умывальный таз, наполненный росным ладаном.
Урсула распорядилась, чтобы гроб с телом поставили в ее доме. Падре Никанор возражал против отправления религиозного обряда и погребения самоубийцы в освященной земле. Урсула вступила с ним в спор. «Этот человек стал святым, — заявила она. — Как это вышло и почему, ни вам, ни мне не понять. И вопреки вашей воле, я положу его рядом с Мелькиадесом». Так она и сделала после пышной похоронной церемонии и при единодушном одобрении всего города. Амаранта не выходила из спальни. Со своей постели она слышала рыдания Урсулы, шаги и тихие голоса столпившихся в доме людей, причитания плакальщиц, а потом глубокую, пропитанную запахом растоптанных цветов тишину. Долго еще чудился Амаранте по вечерам аромат лаванды, но она нашла в себе силы не поддаться безумию. Урсула ее покинула. Даже глаз не подняла, не пожалела дочь в тот вечер, когда Амаранта вошла на кухню, положила руку на угли в плите и держала до тех пор, пока боль не стала такой сильной, что Амаранта уже ощущала не ее, а только тлетворный запах своего собственного паленого мяса. Это было сильнодействующее средство против угрызений совести. Несколько дней Амаранта ходила по дому, опустив руку в миску с яичными желтками, и мало-помалу ожоги зажили, а вместе с ними зарубцевались, словно тоже под благотворным воздействием яичных желтков, и раны ее сердца. Единственным видимым следом пережитой трагедии останется повязка из черного крепа. Амаранта будет носить ее на обожженной руке до самой смерти.
Аркадио проявил неожиданное великодушие, издав декрет об официальном трауре по случаю смерти Пьетро Креспи. Урсула расценила это как возвращение заблудшей овцы в стадо. Но она ошиблась. Аркадио был для нее потерян, и вовсе не с того момента, когда надел военную форму, а с самого начала. Она считала, что воспитывала его как собственного ребенка — так же, как Ребеку, ни в чем не отдавая ему предпочтения, но ни в чем и не обделяя. И все же Аркадио рос замкнутым, пугливым мальчиком, ведь годы его детства совпали с эпидемией бессонницы, строительной лихорадкой Урсулы, безумием Хосе Аркадио Буэндиа, затворничеством Аурелиано, смертельной враждой между Амарантой и Ребекой. Аурелиано учил его читать и писать, думая совсем о другом, как это делал бы посторонний. Он дарил Аркадио свою одежду, чтобы Виситасьон перешила ее по росту мальчика, но дарил, когда вещи приходили уже в полную негодность. Аркадио страдал из-за большой, не по ноге, обуви, из-за латок на брюках, из-за своих женских ягодиц. Разговаривал он больше с Виситасьон и Катауре, на их языке. Единственным человеком, действительно проявлявшим к нему интерес, был Мелькиадес: он читал Аркадио свои непонятные записи и обучал его искусству дагерротипии. Никто и не догадывался, что оплакивал Аркадио смерть старика, скрывая от всех свое горе, как отчаянно искал способ воскресить цыгана, безуспешно исследуя его писания. Школа, где все уважали и слушались Аркадио, а затем власть с ее суровыми декретами и великолепным мундиром освободили его от постоянно гнетущего чувства горечи. Однажды вечером в заведении Катарино кто-то осмелился бросить ему: «Ты недостоин фамилии, которую носишь». Вопреки всем ожиданиям, Аркадио не расстрелял дерзкого.
— К моей чести, — сказал он, — я не Буэндиа.
Знавшие тайну его усыновления решили после этого ответа, что и ему все известно, но в действительности Аркадио навсегда остался в неведении, кто его родители. К Пилар Тернере, своей матери, он испытывал то же непреодолимое влечение, что было у Хосе Аркадио и Аурелиано: когда она входила в темную комнату, где он занимался дагерротипией, кровь закипала у него в жилах. Хотя Пилар Тернера уже утратила свои чары и великолепие своего смеха, он искал и находил ее по горькому запаху дыма. Однажды, незадолго до войны, она пришла в школу за своим младшим сыном в полдень, несколько позже, чем всегда. Аркадио поджидал ее в комнате, где обычно проводил сиесту и где потом приказал поставить колодки. Ребенок играл во дворе, а он улегся в гамак и дрожал от нетерпения, зная, что Пилар Тернера обязательно пройдет через эту комнату. Она пришла. Аркадио схватил ее за руку и пытался втащить в гамак. «Не могу, не могу, — в ужасе сказала Пилар Тернера. — Ты даже не знаешь, как мне хотелось бы доставить тебе удовольствие, но, Бог свидетель, не могу». С наследственной могучей силой Буэндиа Аркадио сгреб ее за талию, и от прикосновения к ее телу в глазах у него стало темно. «Не прикидывайся святой, — сказал он. — Все знают, что ты шлюха». Пилар подавила приступ отвращения к своей несчастной судьбе.
— Дети увидят, — прошептала она. — Лучше не запирай сегодня дверь на ночь.
Ночью Аркадио ждал ее в гамаке, отбивая лихорадочную дробь зубами. Он не смыкал глаз, прислушивался, как без умолку поют сверчки и в положенное время, словно по расписанию, кричат выпи, и с каждой минутой все больше убеждался, что его обманули. Когда его волнение готово было перерасти в бешенство, дверь вдруг отворилась. Через несколько месяцев, стоя у стены в ожидании расстрела, Аркадио вновь переживет эти мгновения: сначала послышались чьи-то робкие шаги, плутающие в темноте соседней комнаты, стукнула скамья, на которую наткнулся кто-то, а потом мрак комнаты сгустился, принял форму человеческогого тела, воздух затрепетал от частых ударов сердца, и это было не то сердце, что колотилось в груди Аркадио. Он протянул руку и встретил другую руку с двумя перстнями на одном из пальцев, встретил как раз вовремя, чтобы спасти из пучины тьмы, уже собиравшейся поглотить ее. Он ощутил разветвления вен, испуганный трепет пульса, влажную ладонь с линией жизни, рассеченной у основания большого пальца косой смерти. Тогда он понял, что это не та женщина, которую он ждал, — от нее пахло не горечью дыма, а цветочным бриолином, у нее были твердые груди с плоскими, как у мужчин, сосками, твердый и круглый, как орех, лобок и суматошная нежность возбужденной неопытности. Она была девственницей, и звали ее совершенно невероятным именем — Санта София де ла Пьедад. Пилар Тернера заплатила ей пятьдесят песо — половину всех своих сбережений, чтобы она сделала то, что делала сейчас. Аркадио не раз видел, как эта девушка помогает в продуктовой лавчонке своим родителям, и никогда не обращал на нее внимания, потому что она обладала редким даром не существовать до тех пор, пока в ней не появится необходимость. Но с этой ночи она свернулась клубком, как кошка, в тепле у него под рукой. Она приходила в школу во время сиесты, с согласия родителей, которым Пилар Тернера отдала вторую половину своих сбережений. Позже правительственные войска выселили Аркадио и Санта Софию де ла Пьедад из школьного помещения, и они стали заниматься любовью среди ящиков со сливочным маслом и мешков кукурузы в задней комнате лавки. К тому времени, когда Аркадио был назначен военным и гражданским правителем, у них родилась дочь.
Единственными родственниками, узнавшими об этом, были Хосе Аркадио и Ребека, с которыми Аркадио поддерживал в ту пору близкие отношения, основанные не столько на родственных чувствах, сколько на общих интересах. Хосе Аркадио склонил шею под тяжестью брачного ярма. Твердый характер Ребеки, ненасытность ее лона, ее упрямое честолюбие обуздали неукротимый нрав мужа — из лентяя и бабника он превратился в большую и сильную рабочую скотину. В доме у них царили чистота и порядок. Поутру Ребека открывала настежь окна, и ветер с могил влетал в комнаты и улетал через двери во двор, оставляя на стенах и мебели тонкий слой праха. Желание есть землю, пощелкивание костей отца и матери, жаркий голос собственной крови и вялая томность Пьетро Креспи — все это было заброшено на чердаки памяти. Весь день Ребека вышивала возле окна, чуждая тревогам войны, и когда глиняные горшки на полке начинали дрожать, она поднималась, чтобы разогреть обед, прежде чем появятся измазанные грязью охотничьи собаки, а за ними колосс с двустволкой и в сапогах со шпорами; иной раз у него на плече был олень, но чаще всего он приносил связку кроликов или диких уток. Однажды вечером, в начале своего правления, Аркадио неожиданно зашел навестить Ребеку и ее мужа. Он не виделся с ними с тех пор, как они ушли из дома, но держался так дружелюбно, по-родственному, что его пригласили отведать жаркое.
Только когда приступили к кофе, Аркадио открыл истинную цель своего посещения: он получил донос на Хосе Аркадио. Жаловались, что после того, как Хосе Аркадио распахал свой участок, он двинулся на соседские поля; с помощью своих волов он валил изгороди и превращал в развалины строения, пока не присвоил все лучшие угодья в окрестности. Тех крестьян, которых он не ограбил, потому что ему не нужны были их земли, он обложил налогом и каждую субботу приходил с двустволкой за плечами и сворой собак взимать его. Хосе Аркадио ничего не отрицал. Он ссылался на то, что захваченные им земли были распределены Хосе Аркадио Буэндиа во времена основания Макондо, а он готов доказать, что отец его уже тогда был сумасшедшим, так как отдал в чужие руки участки, принадлежавшие на самом деле семье Буэндиа. В этих оправданиях не было никакой необходимости — Аркадио пришел вовсе не затем, чтобы вершить правосудие. Он предложил создать регистрационное бюро, оно узаконит право Хосе Аркадио на захваченное при условии, что Хосе Аркадио позволит местным властям собирать вместо него налоги. Так и договорились. Несколько лет спустя, когда полковник Аурелиано Буэндиа станет пересматривать права на землю, он обнаружит, что на имя брата записаны все земельные участки, включая кладбище, какие только можно было охватить взглядом с холма, где находился его дом, и что за одиннадцать месяцев своего правления Аркадио набил себе карманы не только деньгами от налогов, но также и теми, которые он брал за разрешение хоронить покойников во владениях Хосе Аркадио.
Прошло несколько месяцев, прежде чем Урсула заметила то, о чем знали все и что от нее скрывали, не желая умножать ее страдания. Сначала у нее зародились подозрения. «Аркадио строит себе дом», — с притворной гордостью сообщила она мужу, пытаясь влить ему в рот ложку тыквенного сиропа. И однако, не могла удержать вздох: «Не знаю отчего, но не по душе мне все это». Позже, когда ей стало известно, что Аркадио не только достроил дом, но даже выписал себе венскую мебель, она уже не сомневалась в том, что он тратит казенные деньги. Однажды, возвращаясь после воскресной мессы, она увидела, как он в новом доме играет в карты со своими офицерами. «Ты позор нашей семьи!» — крикнула она ему. Аркадио не обратил на нее внимания. Лишь тогда Урсула узнала, что у него есть шестимесячная дочь и что Санта София де ла Пьедад, с которой он живет не обвенчавшись, снова беременна. Урсула решила написать полковнику Аурелиано Буэндиа, где бы он ни находился, и посвятить его во все случившееся, однако события, развернувшиеся в следующие дни, не только помешали ей выполнить свое намерение, но даже заставили раскаяться в нем. Война, бывшая до тех пор для жителей Макондо не более как словом, сочетанием звуков, обозначающим что-то смутное и далекое, стала драматической реальностью. В конце февраля у ворот города появилась серая от пыли старуха на осле, груженном вениками. Вид у нее был совершенно безобидный, и часовые пропустили ее, не задавая лишних вопросов, они решили, что перед ними простая торговка из долины. Старуха направилась прямо в казарму. Аркадио принял ее в бывшей классной комнате, превратившейся теперь в подобие тылового лагеря: там и сям виднелись свернутые или подвешенные за кольца гамаки, все углы были завалены грудами циновок, на полу в беспорядке лежали винтовки, карабины и даже охотничьи ружья. Старуха вытянулась по стойке «смирно», отдала честь и представилась:
— Полковник Грегорио Стивенсон.
Он принес плохие вести. Последние очаги сопротивления либералов, по его словам, были подавлены. Полковник Аурелиано Буэндиа, отступавший с боями от Риоачи, послал его с поручением к Аркадио. Макондо нужно сдать без сопротивления при условии, если будет гарантирована честным словом сохранность жизни и имущества либералов. Аркадио с презрительным сочувствием оглядел странного вестника, которого так нетрудно было принять за жалкую старуху.
— У вас, разумеется, есть какой-нибудь письменный приказ, — сказал он.
— Разумеется, — ответил посланец, — у меня его нет. Каждому ясно, что в подобных обстоятельствах нельзя иметь при себе ничего компрометирующего.
Тут он вынул из-за корсажа и положил на стол золотую рыбку. «Я полагаю, этого достаточно», — сказал он. Аркадио подтвердил, что это действительно одна из рыбок, сделанных полковником Аурелиано Буэндиа. Но ведь кто-нибудь мог купить ее еще до войны, и поэтому как мандат она не годится. Чтобы удостоверить свою личность, гонец пошел даже на нарушение военной тайны. Он пробирается на Кюрасао с важной миссией — завербовать там изгнанников с островов Карибского моря, достать оружие, снаряжение и в конце года сделать попытку высадиться на побережье. Полковник Аурелиано Буэндиа убежден в успехе этого плана и считает, что не следует приносить бесполезные жертвы в данный момент. Но Аркадио был непреклонен. Он приказал держать посланца под стражей до тех пор, пока не будет установлена его личность, и решил оборонять крепость Макондо не на жизнь, а на смерть.
Ждать пришлось недолго. Известия о поражении либералов становились с каждым разом все более достоверными. Однажды ночью, в конце марта, когда не по сезону рано начавшийся дождь поливал улицы Макондо, напряженное спокойствие предыдущих недель внезапно было нарушено душераздирающими звуками трубы, вслед за этим прогремел пушечный выстрел, который снес с церкви колокольню. Решение сопротивляться и в самом деле оказалось чистым безумием. Аркадио имел в своем распоряжении всего пятьдесят человек, плохо вооруженных и с запасом патронов не более двадцати штук на душу. Правда, среди этих людей были ученики из его школы, воспламененные его высокопарными призывами и готовые пожертвовать своей шкурой для гиблого дела. Земля содрогалась от орудийной пальбы, слышался беспорядочный треск выстрелов, топот сапог, противоречивые команды и бессмысленные сигналы трубы, когда человек, называвший себя полковником Стивенсоном, добился наконец разговора с Аркадио. «Избавьте меня от позорной смерти в колодках и с этим бабьим тряпьем на теле, — сказал он. — Если я должен умереть, пусть я умру сражаясь». Его слова убедили Аркадио. Он приказал выдать арестанту оружие и двадцать патронов и оставил его с пятью людьми защищать казарму, а сам ушел вместе со своим штабом, чтобы возглавить оборону. Аркадио не успел выйти на дорогу к долине. Баррикады у входа в Макондо были разрушены, и защитники города сражались уже на улицах, перебегая от дома к дому; сначала, пока не кончились патроны, они стреляли из винтовок, потом против винтовок врага были пущены в ход пистолеты, и, наконец, завязалась рукопашная. Угроза поражения заставила многих женщин броситься на улицу, вооружившись кухонными ножами. В этой сумятице Аркадио увидел Амаранту, которая разыскивала его: в ночной рубашке, со старыми пистолетами Хосе Аркадио Буэндиа в руках, она была похожа на безумную. Аркадио отдал винтовку офицеру, потерявшему в бою свое оружие, и бросился с Амарантой в переулок, чтобы отвести ее домой. Урсула ждала в дверях, не обращая внимания на свист снарядов, один из которых пробил брешь в фасаде соседнего дома. Дождь кончился, но улицы были скользкими и мягкими, как раскисшее мыло, в ночной тьме идти приходилось наугад. Аркадио оставил Амаранту Урсуле, повернулся и выстрелил в двух солдат, которые открыли по нему огонь из-за соседнего угла. Пистолеты, долго провалявшиеся в шкафу, дали осечку. Урсула заслонила Аркадио своим телом и попыталась втолкнуть его в дом.
— Пойдем, ради Бога! — кричала она. — Хватит уже глупостей!
Солдаты прицелились в них.
— Отпустите этого человека, сеньора, — крикнул один, — иначе мы ни за что не отвечаем!
Аркадио оттолкнул Урсулу и сдался. Немного погодя выстрелы стихли и зазвонили колокола. Сопротивление было подавлено всего за полчаса. Ни один из людей Аркадио не остался в живых, но прежде чем умереть, они храбро бились против трех сотен солдат. Последним их оплотом стала казарма. Когда правительственные войска уже собирались броситься на решительный штурм, человек, называвший себя полковником Грегорио Стивенсоном, выпустил заключенных и приказал своим людям покинуть казарму и идти сражаться на улицу. Необычайная подвижность, благодаря которой он успевал вести огонь из нескольких окон, безошибочная меткость, с которой он расстрелял все свои двадцать патронов, создали впечатление, что казарма защищена очень хорошо, и тогда нападающие разрушили ее пушечными выстрелами. Руководивший операцией капитан был поражен, обнаружив, что в развалинах нет никого, кроме мертвого человека в одних кальсонах; его оторванная снарядом рука сжимала винтовку с пустой обоймой. У мертвеца были густые и длинные, как у женщины, волосы, подколотые на затылке гребнем, на шее висела ладанка с золотой рыбкой. Перевернув труп носком сапога, чтобы взглянуть на лицо, капитан застыл в удивлении. «Что за черт!» Подошли другие офицеры.
— Глядите-ка, где он объявился, — сказал им капитан. — Ведь это Грегорио Стивенсон.
На рассвете по приговору военно-полевого суда Аркадио был расстрелян у кладбищенской стены. В последние два часа жизни он так и не успел разобраться, почему исчез страх, мучивший его с самого детства. Совершенно спокойно, но вовсе не потому, что хотел показать свое недавно родившееся мужество, слушал он бесконечные пункты обвинения. Он думал об Урсуле — она в это время, наверное, пьет кофе под каштаном вместе с Хосе Аркадио Буэндиа. Думал о своей восьмимесячной дочке, которой еще не успели дать имя, и о том ребенке, что должен родиться в августе. Думал о Санта Софии де ла Пьедад, вспомнил, что вчера вечером, когда он уходил воевать, она присаливала оленину для субботнего обеда, вспомнил и затосковал о темном потоке ее волос, низвергавшемся на плечи, о ресницах, таких длинных и густых, что они казались ненастоящими. В его мыслях о близких не было сентиментальности — он сурово подводил итоги своей жизни, начиная понимать, как сильно любил в действительности тех людей, которых больше всего ненавидел. Председатель военно-полевого суда приступил к заключительной речи, а Аркадио все еще не заметил, что прошло уже два часа. «Даже в том случае, если бы перечисленные обвинения не были подтверждены столь многочисленными уликами, — говорил председатель, — безответственная и преступная дерзость обвиняемого, который послал своих подчиненных на бесполезную гибель, была бы достаточным основанием для вынесения ему смертного приговора». Здесь, в разгромленной школе, где он в первый раз испытал уверенность в себе, приходящую с властью, в нескольких метрах от комнаты, где он познал неуверенность, порождаемую любовью, формальности, сопутствующие смерти, показались Аркадио нелепыми. По правде говоря, смерть для него не имела значения, ему важна была жизнь, и поэтому, услышав приговор, он почувствовал не страх, а тоску. Он не произнес ни слова до тех пор, пока его не спросили о последнем желании.
— Скажите моей жене, — ответил он звучным голосом, — пусть назовет дочку Урсулой, — и, помолчав, подтвердил: — Урсулой, как бабушку. И скажите ей также, что если ребенок, который должен родиться, родится мальчиком, то пусть ему дадут имя Хосе Аркадио, но не в честь дяди, а в честь деда.
Перед тем как Аркадио отвели к стене, падре Никанор попытался исповедовать его. «Мне не в чем каяться», — сказал Аркадио и, выпив кружку черного кофе, отдал себя в распоряжение солдат. Командовать расстрелом назначили капитана, которого отнюдь не случайно звали Роке Мясник — он был специалистом по массовым казням. Шагая к кладбищу под упорно моросящим дождем, Аркадио увидел, что на горизонте занимается лучезарное утро среды. Вслед за ночным туманом рассеялась и его тоска, оставив вместо себя безграничное любопытство. Ему было приказано стать спиной к стене, и только тогда он заметил Ребеку — с мокрыми волосами, одетая в платье из какой-то ткани в розовых цветочках, она распахивала настежь окна дома. Аркадио сосредоточил всю свою волю, чтобы привлечь ее внимание. Ребека и в самом деле вдруг бросила беглый взгляд на стену, застыла, пораженная ужасом, потом сделала над собой усилие и махнула ему на прощание рукой. Аркадио ответил ей тем же. В это самое мгновение на него нацелились закопченные дула винтовок, и он услышал слово за словом пропетые энциклики Мелькиадеса, и уловил шаги Санта Софии де ла Пьедад, заплутавшиеся в классной комнате, и ощутил, как его нос обретает ту ледяную твердость, что поразила его, когда он глядел на лицо мертвой Ремедиос. «А, черт, — еще успел он подумать, — ведь я забыл сказать: если родится девочка, пусть назовут ее Ремедиос». И тогда одним сокрушительным ударом на него снова обрушился тот страх, который мучил его всю жизнь. Капитан дал приказ стрелять. Аркадио едва успел расправить грудь и поднять голову, не понимая, откуда течет горячая жидкость, обжигающая его ляжки.
— Сволочи! — крикнул он. — Да здравствует партия либералов!
x x x
В мае война кончилась. За две недели до того, как правительство официально сообщило об этом в высокопарном воззвании, обещая безжалостно покарать зачинщиков мятежа, полковник Аурелиано Буэндиа, который в одежде индейца-знахаря уже почти добрался до западной границы, был захвачен в плен. Уходя на войну, он взял с собой двадцать одного человека; четырнадцать погибли в боях, шестеро лежали раненые, и лишь один был с ним в минуту окончательного поражения — полковник Геринельдо Маркес. Весть о пленении полковника Аурелиано Буэндиа была объявлена в Макондо чрезвычайным декретом. «Он жив, — сказала Урсула мужу. — Помолимся, чтобы враги проявили к нему милосердие». Три дня она оплакивала сына, а на четвертый, приготовляя на кухне сласти из сливок, совершенно отчетливо услышала где-то рядом его голос. «Это Аурелиано, — закричала она и бросилась к каштану, чтобы сообщить новость мужу. — Не знаю, каким чудом он спасся, но он жив и мы скоро его увидим». Урсула была уверена, что так и будет. Она распорядилась вымыть в доме полы и переставить мебель. А через неделю пророчество ее нашло печальное подтверждение в неизвестно откуда возникших слухах, на этот раз не подтвержденных декретом. Полковник Аурелиано Буэндиа приговорен к смертной казни, и приговор будет приведен в исполнение в Макондо для устрашения жителей города. Утром в понедельник, около половины одиннадцатого, Амаранта одевала Аурелиано Хосе, как вдруг до нее донесся далекий беспорядочный шум и звуки трубы, а через секунду в комнату ворвалась Урсула с криком: «Ведут!» Солдаты ударами прикладов расчищали себе путь в несметной толпе. Проталкиваясь через плотную массу людей, Урсула и Амаранта добрались до соседней улицы, и там они увидели его. Он был похож на нищего. Босой, в изодранной одежде, борода и волосы всклокочены. Он шел, не чувствуя обжигающего прикосновения раскаленной пыли, руки его были связаны за спиной веревкой, конец которой сжимал в ладони конный офицер. Рядом вели полковника Геринельдо Маркеса, тоже грязного и оборванного. Они не выглядели печальными. Скорее казалось, что они взволнованы поведением толпы, осыпающей солдат всевозможными оскорблениями.
— Сынок! — раздался среди общего шума вопль Урсулы, она ударила солдата, пытавшегося задержать ee. Лошадь офицера поднялась на дыбы. Полковник Аурелиано Буэндиа вздрогнул, остановился и, уклонившись от рук матери, твердо посмотрел ей в глаза.
— Идите домой, мама, — сказал он. — Спросите разрешения властей и приходите ко мне в тюрьму.
Он перевел взгляд на Амаранту, в нерешительности стоявшую позади Урсулы, улыбнулся ей и спросил: «Что у тебя с рукой?» Амаранта подняла руку в черной повязке. «Ожог», — сказала она и оттащила Урсулу в сторону, подальше от лошадей. Солдаты дали залп в воздух. Отряд кавалерии окружил пленных и на рысях направился к казарме.
Вечером Урсула пришла на свидание с полковником Аурелиано Буэндиа. Она попробовала получить предварительное разрешение с помощью дона Аполинара Москоте, но вся власть сосредоточилась теперь в руках военных, и его слово не имело никакого веса. Падре Никанор лежал с приступом печени. Родители полковника Геринельдо Маркеса, который не был приговорен к смертной казни, уже пытались навестить сына, но их отогнали прикладами. Видя, что найти посредников невозможно, убежденная, что Аурелиано на рассвете будет расстрелян, Урсула сложила в узелок вещи, которые хотела ему снести, и пошла в казарму одна.
— Я мать полковника Аурелиано Буэндиа, — заявила она.
Часовые преградили ей путь. «Я все равно войду, — сказала Урсула. — Так что, если вам приказано стрелять, стреляйте сразу». Сильным толчком она отстранила одного из них и вошла в бывшую классную комнату, где группа полуголых солдат чистила оружие. Учтивый румяный офицер в очках с толстыми стеклами, одетый в походную форму, сделал знак бросившимся было за ней часовым, и они ушли.
— Я мать полковника Аурелиано Буэндиа, — повторила Урсула.
— Вы хотите сказать, сеньора, — поправил ее офицер, любезно улыбаясь, — что вы мать сеньора Аурелиано Буэндиа.
В его изысканной речи Урсула уловила тягучие интонации жителей гор — качако *12.
— Пусть будет «сеньор», — согласилась она, — все равно, лишь бы мне его увидеть.
Приказом свыше всякие посещения осужденных на смерть были запрещены, но офицер под свою ответственность разрешил Урсуле пятнадцатиминутное свидание. Урсула показала ему то, что принесла в узелке, смену чистого белья, ботинки, в которых сын гулял на своей свадьбе, и сласти, которые она хранила для него с того дня, когда почувствовала, что он вернется. Она нашла полковника Аурелиано Буэндиа в комнате, где стояли колодки, он лежал, раскинув руки, потому что под мышками у него вздулись нарывы. Ему разрешили побриться. Густые усы с закрученными кончиками подчеркивали угловатость скул. Урсуле показалось, что он бледнее, чем был раньше, немного выше и еще более одинок. Он знал все, что произошло дома: знал о самоубийстве Пьетро Креспи, о беззакониях Аркадио и его расстреле, о чудачествах Хосе Аркадио Буэндиа под каштаном. Знал, что Амаранта посвятила свое вдовье девичество воспитанию Аурелиано Хосе, что тот проявляет незаурядный ум и научился читать и писать тогда же, когда начал разговаривать. С той самой минуты, как Урсула вошла в комнату, она почувствовала себя неловко — ее смущал повзрослевший вид сына, исходившая от него властность, сила, которую излучало все его большое тело. Она удивилась, что он так хорошо обо всем осведомлен. «Вы же знаете: ваш сын — ясновидец, — пошутил он. И добавил уже серьезно: — Утром, когда меня вели, я как будто пережил все это».
И в самом деле, пока толпа шумела вокруг, он был занят своими мыслями, удивляясь, как постарел город всего за один год. Листья на миндальных деревьях были ободраны. Дома, которые то и дело перекрашивали из голубого цвета в розовый, потом снова в голубой, приобрели в конце концов неопределенный оттенок.
— А что ты думал? — вздохнула Урсула. — Время-то идет.
— Конечно, — согласился Аурелиано, — но все же…
И свидание, которого они оба так долго ждали, приготовив вопросы и даже поразмыслив, какие ответы могут на них получить, вылилось в обычный повседневный разговор. Когда часовой объявил, что пятнадцать минут истекли, Аурелиано достал из-под циновки походной кровати скатанные в трубку, пропитанные потом листки бумаги. Это были его стихи. Те, что он посвящал Ремедиос и забрал с собой, уходя из дома, и другие — написанные позже, во время коротких передышек между боями. «Обещайте мне, что никто не прочтет их, — сказал он. — Сегодня же вечером растопите ими плиту». Урсула пообещала и встала, чтобы поцеловать сына на прощание.
— Я принесла тебе револьвер, — шепнула она.
Полковник Аурелиано Буэндиа удостоверился, что часового нет поблизости. И ответил так же тихо: «На что он мне? Впрочем, давайте, а то они еще увидят, когда вы будете уходить». Урсула вынула револьвер из-за корсажа, и полковник Аурелиано Буэндиа положил его под циновку на койке. «А теперь не прощайтесь со мной, — сказал он подчеркнуто спокойным тоном. — Не умоляйте никого, не унижайтесь ни перед кем. Заставьте себя думать, что меня расстреляли уже давным-давно». Урсула закусила губу, сдерживая слезы.
— Приложи к нарывам горячие камни, — сказала она, отвернулась и вышла из комнаты.
Полковник Аурелиано Буэндиа продолжал стоять, углубленный в свои мысли, до тех пор, пока дверь не закрылась. Тогда он снова лег и раскинул руки. С того времени, когда он вступил в юношеский возраст и осознал, что наделен даром ясновидения, он всегда верил — смерть сообщит ему о своем приближении каким-то определенным, безошибочным, неоспоримым знаком, и вот до расстрела остается лишь несколько часов, а такого знака все нет. Однажды в его лагерь в Тукуринке пришла очень красивая девушка и попросила часовых разрешить ей увидеться с полковником Аурелиано Буэндиа. Ее пропустили — ведь всем было известно, что некоторые матери-фанатички посылают своих дочерей в постель к прославленным полководцам, чтобы, как они сами объясняли, улучшить породу. В тот вечер полковник Аурелиано Буэндиа заканчивал стихотворение о человеке, который сбился с пути под дождем, когда вдруг в комнату вошла девушка. Желая спрятать исписанный листок в ящик стола, где он хранил под замком свои стихи, полковник повернулся к гостье спиной. И тут почувствовал это. Не оглядываясь, он схватил лежавший в ящике пистолет и сказал:
— Не стреляйте, пожалуйста.
Когда он обернулся, сжимая в руке пистолет, девушка уже опустила свой и стояла в полной растерянности. Так ему удалось избежать четырех покушений из одиннадцати. Но был и другой случай: неизвестный, которого потом не удалось задержать, пробрался ночью в лагерь повстанцев в Манауре и заколол кинжалом его близкого друга — полковника Магнифико Висбаля. Тот болел лихорадкой, и полковник Аурелиано Буэндиа временно уступил ему свою койку. Сам он спал тут же рядом в гамаке и ничего не слышал. Все его попытки разобраться в своих предчувствиях оказались тщетными. Предчувствия возникали внезапно, как озарение свыше, как абсолютная, мгновенная и непостижимая убежденность. Порой они казались совсем непримечательными, и полковник Аурелиано Буэндиа спохватился, что это были предчувствия, лишь после того, как они исполнялись. А иной раз они были очень определенными, но не исполнялись. Нередко он путал их с самыми обычными приступами суеверия. Однако, когда ему прочли смертный приговор и спросили, каково будет его последнее желание, он сразу же понял, что это предчувствие подсказывает ему ответ.
— Я прошу, чтобы приговор был приведен в исполнение в Макондо, — заявил он.
Председатель трибунала рассердился.
— Не пытайтесь нас провести, Буэндиа, — сказал он. — Это просто военная хитрость, чтобы выиграть время.
— Не хотите, ваше дело, — ответил полковник, — но таково мое последнее желание.
С тех пор предчувствия его покинули. В тот день, когда Урсула навестила его в тюрьме, он после долгих размышлений пришел к выводу, что на этот раз смерть, вполне возможно, не известит его о своем приближении, поскольку она зависит не от случая, а от воли его палачей. Мучимый своими нарывами, он не спал всю ночь. Незадолго до рассвета в коридоре раздались шаги. «Идут», — сказал он себе и почему-то вдруг вспомнил о Хосе Аркадио Буэндиа, который в эту самую минуту в угрюмой предрассветной полутьме тоже думал о нем, скорчившись на своей скамеечке под каштаном. В душе у полковника Аурелиано Буэндиа не было ни тоски, ни страха, он испытывал лишь глухую ярость при мысли, что из-за преждевременной смерти ему не суждено узнать, чем завершится все то, что он не успел завершить… Дверь отворилась, вошел солдат с чашкой кофе. На следующий день, в тот же час, когда полковник Аурелиано Буэндиа по-прежнему сходил с ума от боли под мышками, повторилось то же самое. В четверг он раздал часовым сласти, принесенные Урсулой, надел чистое белье, которое оказалось ему узким, и лаковые ботинки. Наступила пятница, а его еще не расстреляли.
Дело было в том, что военные власти не осмеливались исполнить приговор. Возмущение, охватившее весь город, навело их на мысль, что расстрел полковника Аурелиано Буэндиа может иметь тяжелые политические последствия не только в Макондо, но и во всей округе, поэтому они запросили совета в главном городе провинции. В ночь на субботу, когда ответ еще не был получен, капитан Роке Мясник отправился с другими офицерами в заведение Катарино. Из всех женщин только одна, вконец запуганная его угрозами, согласилась повести его в свою комнату. «Они не хотят спать с человеком, у которого смерть за плечами, — объяснила она. — Никто не знает, как это случится, но кругом говорят, что офицер, который расстреляет полковника Аурелиано Буэндиа, и все его солдаты рано или поздно будут обязательно убиты один за другим, даже если они спрячутся на краю света». Капитан Роке Мясник обсудил такую возможность с остальными офицерами, а те со своими начальниками. В воскресенье, хотя никто никому об этом прямо не сказал и военные ничем не нарушили царившее в Макондо напряженное спокойствие, всему городу уже было известно, что офицеры не хотят брать на себя ответственность и собираются под любыми предлогами уклониться от участия в казни. В понедельник почта доставила письменный приказ: приговор должен быть приведен в исполнение в течение двадцати четырех часов. Вечером офицеры бросили в фуражку шесть клочков бумаги со своими именами, и злосчастная фортуна капитана Роке Мясника наградила его выигрышным билетом. «От судьбы не уйдешь, — сказал капитан с глубокой горечью. — Как родился я сыном шлюхи, так и подохну». В пять часов утра он избрал, тоже жеребьевкой, отделение солдат, выстроил его во дворе и разбудил приговоренного к смерти традиционными словами.
— Пошли, Буэндиа, — сказал он. — Час настал.
— А! Так вот оно что, — откликнулся полковник. — То-то мне приснилось, будто у меня прорвались нарывы.
С тех пор как Ребека Буэндиа узнала, что Аурелиано должны расстрелять, она каждый день поднималась в три часа утра. Сидя в темноте спальни на кровати, содрогавшейся от храпа Хосе Аркадио, она следила в щель приоткрытого окна за кладбищенской стеной. Она ждала всю неделю с тем тайным упорством, с каким в свое время ждала писем от Пьетро Креспи. «Здесь они его не станут расстреливать, — говорил ей Хосе Аркадио. — Его расстреляют поздней ночью в казарме, чтобы не узнали, кто стрелял, и закопают там же». Ребека продолжала ждать. «Такие бесстыжие гады расстреляют его здесь», — отвечала она. И была настолько уверена в этом, что даже обдумала, как ей приоткрыть дверь, чтобы помахать смертнику рукой на прощание. «Да не поведут его по улице под охраной только шести запуганных солдат, — настаивал Хосе Аркадио. — Они ведь знают, что народ готов на все». Глухая к доводам мужа, Ребека продолжала сторожить у окна.
— Вот увидишь, какие они бесстыжие гады, — твердила она.
Во вторник, в пять часов утра, когда Хосе Аркадио кончил пить кофе и спустил собак, Ребека вдруг закрыла окно и схватилась за спинку кровати, чтобы не упасть. «Ведут, — выдохнула она. — Какой он красивый». Хосе Аркадио поглядел в окно и, охваченный внезапной дрожью, увидел в бледном свете занимающейся зари брата, на нем были брюки, которые в юности носил Хосе Аркадио. Он уже стоял возле стены, стоял подбоченившись, горящие нарывы под мышками мешали ему опустить руки. «Столько маяться, — бормотал полковник Аурелиано Буэндиа. — Столько мучиться, и все для того, чтобы шесть ублюдков убили тебя, и ты ничего не можешь поделать». Он все повторял и повторял эти слова, а капитан Роке Мясник, приняв его ярость за пыл благочестия, решил, что он молится, и был тронут. Когда солдаты подняли винтовки, ярость полковника Аурелиано Буэндиа материализовалась в какую-то липкую и горькую субстанцию, от которой у него омертвел язык и закрылись глаза. Алюминиевый блеск рассвета вдруг исчез, и он снова увидел себя ребенком в коротких штанишках и с бантом на шее, увидел, как отец вводит его ясным вечером в цыганский шатер, увидел лед. Когда раздался крик, полковник Аурелиано Буэндиа решил, что это последняя команда солдатам. С лихорадочным любопытством он открыл глаза, ожидая, что взгляд его встретит нисходящие траектории пуль, он обнаружил только капитана Роке Мясника, который стоял, подняв руки вверх, и Хосе Аркадио, перебегающего улицу со своим страшным, готовым выстрелить охотничьим ружьем.
— Не стреляйте, — сказал капитан, обращаясь к Хосе Аркадио. — Вы ниспосланы мне Божественным Провидением.
И тут началась еще одна война. Капитан Роке Мясник и шесть солдат ушли с полковником Аурелиано Буэндиа освобождать революционного генерала Викторио Медину, приговоренного к смерти в Риоаче. Думая выиграть время, решили перевалить через горный хребет тем путем, по которому шел Хосе Аркадио Буэндиа, когда ему предстояло основать Макондо, но не миновало и недели, а они уже поняли, что это неосуществимая затея. В конце концов им пришлось пробираться опасными местами, по горным отрогам, хотя патроны у них были наперечет — только те, которые солдаты получили для казни. Вблизи городов они разбивали лагерь, и кто-нибудь, переодевшись, прогуливался среди бела дня по улицам, держа в руке золотую рыбку, и устанавливал связи с притаившимися либералами, которые поутру отправлялись на охоту, чтобы не вернуться обратно. Когда с перевала они наконец увидели Риоачу, генерал Викторио Медина уже был расстрелян. Приверженцы полковника Аурелиано Буэндиа провозгласили его командующим революционными силами побережья Карибского моря, в чине генерала. Он дал согласие занять пост, но отказался от генеральского звания и пообещал сам себе не принимать этого чина до тех пор, пока не будет свергнуто правительство консерваторов. За три месяца удалось поставить под ружье более тысячи человек, но почти все они были убиты. Те, кто уцелел, перебрались через восточную границу. Позже стало известно, что они отплыли с Антильских островов и снова вернулись на родину, высадившись на мыс Кабо-де-ла-Вела; сразу вслед за этим во все концы страны было передано по телеграфу ликующее сообщение правительства о смерти полковника Аурелиано Буэндиа. А еще через два дня длинная телеграмма, которая почти нагнала предыдущую, принесла весть о новом восстании на равнинах юга. Так зародилась легенда о вездесущности полковника Аурелиано Буэндиа. В одно и то же время поступали самые противоречивые сообщения: полковник одержал победу в Вильянуэве, потерпел поражение в Гуакамайяле, съеден индейцами племени мотилонес, умер в одном из селений долины, снова поднял восстание в Урумите. Вожди либеральной партии, которые в ту пору вели переговоры о допущении либералов в парламент, заявили, что он авантюрист и не представляет их партии. Правительство зачислило его в разбойники и оценило его голову в пять тысяч песо. После шестнадцати поражений полковник Аурелиано Буэндиа вышел из Гуахиры, имея под своим командованием две тысячи хорошо вооруженных индейцев, и атаковал Риоачу; захваченный врасплох гарнизон бежал из города. Полковник Аурелиано Буэндиа расположил в Риоаче свою штаб-квартиру и объявил всенародную войну против консерваторов. В первом официальном отклике, который он получил от правительства, ему угрожали расстрелять через сорок восемь часов полковника Геринельдо Маркеса, если войска повстанцев не отойдут к восточной границе. У полковника Роке Мясника, ставшего к тому времени начальником штаба, был довольно унылый вид, когда он вручал телеграмму своему командующему, но тот прочел ее с неожиданной радостью.
— Замечательно! — воскликнул он. — У нас в Макондо уже есть телеграф!
Ответ полковника Аурелиано Буэндиа был категоричен. Через три месяца он рассчитывает перенести свою штаб-квартиру в Макондо. Если он не застанет в живых полковника Геринельдо Маркеса, то расстреляет без суда и следствия в первую очередь всех генералов, а затем и всех офицеров, которые окажутся в этот момент в плену, и отдаст приказ своим подчиненным, чтобы они поступали так же до самого конца войны. Три месяца спустя, когда победоносные войска полковника Аурелиано Буэндиа вступили в Макондо, первым человеком, обнявшим его на дороге в долину, был полковник Геринельдо Маркес.
Дом Буэндиа был битком набит детьми. Урсула забрала к себе Санта Софию де ла Пьедад с ее старшей дочерью и парой мальчиков-близнецов, родившихся через пять месяцев после расстрела Аркадио. Вопреки его последней воле, она дала девочке имя Ремедиос. «Я уверена, что Аркадио это и хотел сказать, — заявила она в свое оправдание. — Мы не назовем ее Урсулой, с таким именем у нее будет очень тяжелая жизнь». Близнецов она окрестила Хосе Аркадио Второй и Аурелиано Второй. Амаранта взяла всех на свое попечение. Поставила деревянные стульчики в гостиной и, собрав еще соседских детей, устроила там что-то вроде приюта для малолетних. Когда под хлопанье ракет и звон колоколов полковник Аурелиано Буэндиа вступил в город, у входа в родной дом его приветствовал детский хор. Аурелиано Хосе, высокий, как его дед, и облаченный в форму офицера революционных войск, по всем правилам отдал ему честь.
Не все новости были хорошими. Через год после того, как полковник Аурелиано Буэндиа бежал от расстрела, Хосе Аркадио и Ребека перешли жить в дом, построенный Аркадио. Никто так и не узнал, что Хосе Аркадио спас жизнь полковнику. Новый дом, расположенный на лучшем месте городской площади, в тени миндального дерева, которое облюбовали под свои гнезда три птичьих семейства, имел парадный вход и четыре окна. Здесь супруги и устроили свой гостеприимный очаг. Прежние подружки Ребеки, и среди них четыре сестры Москоте — до сих пор все еще девицы, — перенесли сюда свои собрания за пяльцами, прерванные несколько лет тому назад в галерее с бегониями. Хосе Аркадио продолжал пользоваться захваченными землями, правительство консерваторов утвердило его во владении ими. Вечерами можно было видеть, как он возвращается домой верхом на лошади со сворой злобных собак, двустволкой и притороченной к седлу связкой кроликов. В один сентябрьский день надвигавшаяся гроза вынудила его вернуться раньше, чем обычно. Поздоровавшись в столовой с Ребекой, он привязал во дворе собак, снес кроликов на кухню, чтоб позже засолить их, и отправился в спальню переодеться. Впоследствии Ребека уверяла, что, когда муж вошел туда, она мылась в купальне и ничего не знает. Ее версия казалась сомнительной, но никто не мог придумать другой, более правдоподобной, — объяснить, зачем понадобилось Ребеке убивать человека, сделавшего ее счастливой. Это была, пожалуй, единственная тайна в Макондо, так и оставшаяся нераскрытой. Как только Хосе Аркадио затворил за собой дверь спальни, в доме прогремел пистолетный выстрел. Из-под двери показалась струйка крови, пересекла гостиную, вытекла на улицу и двинулась вперед по неровным тротуарам, спускаясь по ступенькам, поднимаясь на приступки, пробежала вдоль всей улицы Турков, взяла направо, потом налево, свернула под прямым углом к дому Буэндиа, протиснулась под закрытой дверью, обогнула гостиную, прижимаясь к стенам, чтобы не запачкать ковры, прошла через вторую гостиную, в столовой описала кривую возле обеденного стола, зазмеилась по галерее с бегониями, пробежала, незамеченная, под стулом Амаранты, которая учила арифметике Аурелиано Хосе, протекла по кладовой и появилась в кухне, где Урсула, замешивая тесто для хлеба, готовилась разбить тридцать шестое яйцо.
— Пресвятая Богородица! — вскрикнула Урсула.
И пошла по струйке крови в обратном направлении, чтобы узнать, откуда она появилась: пересекла кладовую, прошла через галерею с бегониями, где Аурелиано Хосе распевал, что три плюс три будет шесть, а шесть плюс три будет девять, пересекла столовую и гостиные и отправилась по улице все прямо и прямо, потом повернула за угол направо, а затем налево и вышла на улицу Турков; так и не заметив, что идет по городу в переднике и шлепанцах, она очутилась на городской площади, вошла в дом, где никогда раньше не бывала, толкнула дверь спальни, и от запаха жженого пороха у нее сперло дыхание, и она увидела сына, лежавшего на полу ничком поверх сапог — он уже успел их снять, — и увидела, что струйка крови, которая уже перестала течь, брала начало в его правом ухе. На теле Хосе Аркадио не обнаружили ни одной раны и не смогли установить, из какого оружия он убит. Также невозможно оказалось избавить труп от резкого порохового запаха, хотя его обмыли три раза мочалкой с мылом, потом протерли — сначала солью с уксусом, затем золой и лимонным соком, потом положили в бочку с жавелем и оставили там на шесть часов. Его столько терли, что причудливые узоры татуировки заметно побледнели. Когда надумали прибегнуть к крайнему средству — приправить его перцем, тмином и лавровым листом и варить целый день на слабом огне, тело уже начало разлагаться и пришлось поспешить с похоронами. Покойника герметически закрыли в специальном гробу в два метра и тридцать сантиметров длиной и метр десять сантимеров шириной, укрепленном изнутри железными пластинками и завинченном стальными болтами, но, несмотря на это, запах пороха слышался на всех улицах, по которым двигалась похоронная процессия. Падре Никанор со вздувшейся, твердой, как барабан, печенью благословил усопшего, не сходя с кровати. Позже могилу обложили несколькими слоями кирпичей и засыпали все промежутки золой, опилками и негашеной известью, но от кладбища еще много лет разило порохом, пока инженеры банановой компании не покрыли могильный холм железобетонным панцирем. Как только вынесли гроб, Ребека заперла двери дома и погребла себя заживо, одевшись толстой броней презрения ко всему миру, которую не удалось пробить ни одному земному соблазну. Она вышла на улицу лишь однажды, уже совсем старухой, в туфлях цвета старого серебра и шляпке, украшенной крошечными цветочками. Это случилось в то время, когда в Макондо появился Вечный Жид и навлек на город такую жару, что птицы врывались в комнаты сквозь проволочные сетки на окнах и падали мертвыми на пол. Последний раз Ребеку видели в живых в ту ночь, когда она метким выстрелом убила вора, пытавшегося взломать двери ее дома. И затем уже никто, кроме Архениды, ее служанки и наперсницы, с ней не встречался. Одно время поговаривали, что Ребека пишет послания епископу, которого считает своим двоюродным братом, но не слышно было, чтобы она получала на них ответы. И город забыл о ней.
Хотя возвращение полковника Аурелиано Буэндиа было триумфальным, он не обольщался видимым благополучием. Правительственные войска покидали крепости, не сопротивляясь, и это создавало у населения, симпатизировавшего либералам, иллюзию победы, которой его не следовало лишать, однако повстанцы знали правду, и лучше, чем кто-либо, знал ее полковник Аурелиано Буэндиа. Под командой у него было более пяти тысяч солдат, он держал в своей власти два прибрежных штата, но понимал, что отрезан от всей остальной страны, прижат к морю и оказался в весьма неопределенном политическом положении, ведь недаром, когда он распорядился восстановить церковную колокольню, разрушенную артиллерией правительственных войск, больной падре Никанор заметил со своего ложа: «Что за нелепость — защитники Христовой веры разрушают храм, а масоны приказывают его отстроить». В поисках спасительной лазейки полковник Аурелиано Буэндиа проводил целые часы на телеграфе, совещаясь с командирами других повстанческих группировок, и каждый раз покидал телеграфную контору, все более убежденный в том, что война зашла в тупик. О любом успехе повстанцев тотчас же торжественно оповещали народ, но полковник Аурелиано Буэндиа измерял на картах истинный масштаб этих побед и убеждался, что его славное войско углубляется в сельву и, обороняясь от малярии и москитов, двигается в направлении, обратном тому, в котором следовало бы наступать. «Мы теряем время, — жаловался он своим офицерам. — И будем терять его, пока эти кретины из партии вымаливают себе местечко в конгрecce». Бессонными ночами, лежа на спине в гамаке, подвешенном в той же комнате, где он недавно ждал расстрела, полковник Аурелиано Буэндиа представлял себе этих одетых в черное законников — как они выходят из президентского дворца в ледяной холод раннего утра, подминают до ушей воротники, потирают руки, шушукаются и скрываются в мрачных ночных кафе, чтобы обсудить, что хотел в действительности сказать президент, когда сказал «да», или что он хотел сказать, когда сказал «нет», и даже погадать о том, что думал президент, когда сказал совершенно противоположное тому, что думал, а тем временем он, полковник Аурелиано Буэндиа, при тридцати пяти градусах жары отгоняет от себя москитов и чувствует, как неумолимо приближается тот страшный рассвет, с наступлением которого он должен будет дать своим войскам приказ броситься в море.
В одну такую полную сомнений ночь, услышав голос Пилар Тернеры, распевавшей во дворе с солдатами, он попросил ее погадать. «Береги рот, — вот все, что Пилар Тернере удалось выведать у карт после того, как она трижды разложила и снова собрала их. — Не понимаю, что это значит, но предупреждение очень ясное — береги рот». Через два дня кто-то дал одному из ординарцев чашку кофе без сахара, тот передал ее другому ординарцу, другой третьему, пока, переходя из рук в руки, она не очутилась в кабинете полковника Аурелиано Буэндиа. Полковник кофе не просил, но, раз уже его принесли, взял и выпил. Кофе содержало дозу яда, достаточную, чтобы убить лошадь. Когда полковника Буэндиа доставили домой, его затвердевшие мышцы были сведены судорогой, язык вывалился изо рта. Урсула отвоевала сына у смерти. Очистив ему желудок рвотным, она завернула его в нагретые плюшевые одеяла и два дня кормила яичными желтками, пока измученное тело не приобрело нормальную температуру. На четвертый день полковник был вне опасности. По настоянию Урсулы и офицеров он, вопреки своему желанию, пролежал в постели еще целую неделю. Только в эти дни узнал он, что его стихи не были сожжены. «Мне не хотелось спешить, — объяснила Урсула. — Когда в тот вечер я пошла разжигать печь, я сказала себе: лучше повременить, пока не принесли его мертвым». В тумане выздоровления, окруженный запылившимися куклами Ремедиос, полковник Аурелиано Буэндиа перечитал свои рукописи и вспомнил все решающие моменты своей жизни. Он снова стал писать стихи. За долгие часы болезни, отрешенный ею от превратностей зашедшей в тупик войны, он разложил на составные части и зарифмовал опыт, приобретенный им в игре со смертью. И тогда мысли его приобретали такую ясность, что он смог читать их слева направо и наоборот. Как-то вечером он спросил полковника Геринельдо Маркеса:
— Скажи мне, друг, за что ты сражаешься?
— За то, за что я и должен, дружище, — ответил полковник Геринельдо Маркес, — за великую партию либералов.
— Счастливый ты, что знаешь. А я вот только теперь разобрался, что сражаюсь из-за своей гордыни.
— Это плохо, — заметил полковник Геринельдо Маркес.
Его беспокойство позабавило полковника Аурелиано Буэндиа.
— Конечно, — сказал он. — Но все же лучше, чем не знать, за что сражаешься. — Он посмотрел товарищу в глаза, улыбнулся и прибавил: — Или сражаться, как ты, за что-то, что ничего ни для кого не значит.
Раньше гордость не позволяла ему искать союза с повстанческими отрядами во внутренних областях страны до тех пор, пока вожди либеральной партии не откажутся публично от своего заявления, что он разбойник. А ведь полковник Аурелиано Буэндиа знал: стоит ему поступиться самолюбием — и порочный круг, по которому движется война, будет разорван. Болезнь предоставила ему возможность поразмыслить. Oн уговорил Урсулу отдать ему ее солидные сбережения и остатки дедовского золота из заветного сундучка, назначил полковника Геринельдо Маркеса гражданским и военным правителем Макондо и отбыл из города устанавливать связи с повстанцами внутри страны.
Полковник Геринельдо Маркес не только был самым доверенным лицом полковника Аурелиано Буэндиа, в доме Урсулы его принимали как члена семьи. Мягкий, застенчивый, от природы деликатный, он тем не менее больше чувствовал себя на месте в бою, чем в кабинете правителя. Политическим советникам ничего не стоило сбить его с толку и завести в лабиринты теории. Но зато он сумел создать в Макондо ту атмосферу деревенской тишины и спокойствия, в которой полковник Аурелиано Буэндиа мечтал умереть на старости лет, занимаясь изготовлением золотых рыбок. Несмотря на то, что полковник Геринельдо Маркес жил у своих родителей, он два-три раза в неделю обедал в доме Урсулы. Он не по возрасту рано обучил Аурелиано Хосе обращению с оружием и военному делу и с разрешения Урсулы поселил юношу на несколько месяцев в казарме, чтобы сделать из него мужчину. За много лет до этого, будучи почти ребенком, Геринельдо Маркес признался Амаранте в любви. Но она была так увлечена своей неразделенной страстью к Пьетро Креспи, что лишь посмеялась над ним. Геринельдо Маркес решил ждать. Как-то раз, еще находясь в тюрьме, он послал Амаранте записку с просьбой вышить на дюжине батистовых платков инициалы его отца. К записке он приложил деньги. Через неделю Амаранта принесла ему в тюрьму готовые платки вместе с деньгами, и они долго беседовали, вспоминая прошлое. «Когда я выйду отсюда, я женюсь на тебе», — сказал ей Геринельдо Маркес при расставании. Амаранта засмеялась, но, обучая детей читать, думала с тех пор о нем, и ей захотелось воскресить в себе ради него ту юную страсть, которую она испытывала к Пьетро Креспи. По субботам, в день свиданий с арестованными, она заходила к родным Геринельдо Маркеса и вместе с ними шла в тюрьму. В одну из таких суббот Урсула застала дочь на кухне — Амаранта ждала, когда испекутся бисквиты, чтобы отобрать самые лучшие и завернуть в специально для этого вышитую салфетку. Урсула была очень удивлена.
— Иди за него замуж, — посоветовала она. — Вряд ли тебе еще раз встретится такой человек.
Амаранта сделала презрительную мину.
— Очень нужно мне гоняться за мужчинами, — ответила она. — Я несу Геринельдо бисквиты, потому что жалею его, ведь рано или поздно он будет расстрелян.
Она сказала о расстреле, сама в него не веря, но как раз в эту пору правительство публично заявило, что казнит полковника Геринельдо Маркеса, если мятежные войска не сдадут Риоачу. Свидания с заключенным были отменены. Амаранта скрылась в спальню и обливалась слезами, угнетенная сознанием вины, напоминающей то чувство, что мучило ее, когда умерла Ремедиос: казалось, ее безответственные слова второй раз накликали смерть. Мать утешила ее, заверила, что полковник Аурелиано Буэндиа обязательно придумает, как помешать расстрелу, и пообещала: вот кончится война, и она сама позаботится о том, чтобы заманить Геринельдо. Урсула выполнила свое обещание раньше назначенного срока. Когда Геринельдо Маркес снова пришел к ним, облеченный высоким зеванием гражданского и военного правителя, она встретила его как родного сына, окружила тонкой лестью, стараясь удержать в доме, и возносила к небу горячие мольбы: пусть он вспомнит о своем намерении взять Амаранту в жены. Просьбы Урсулы, по-видимому, были услышаны. В те дни, когда полковник Геринельдо Маркес приходил в дом Буэндиа обедать, он оставался потом в галерее с бегониями — играть в шашки с Амарантой. Урсула приносила им кофе и бисквиты, а сама смотрела, чтобы дети не нарушали их уединения. Амаранта усиленно пыталась раздуть в своем сердце покрытые пеплом забвения угли сжигавшей ее в юности страсти. С волнением, которое что ни день становилось все более невыносимым, она ждала теперь появления полковника Геринельдо Маркеса за обеденным столом и вечерней партии в шашки. В обществе этого воина с грустным, поэтическим именем *13, пальцы котоporo неприметно дрожали, передвигая шашки, время летело словно на крыльях. Но в этот день, когда полковник Геринельдо Маркес снова попросил Амаранту стать его женой, она опять отказала ему.
— Я ни за кого не пойду, — сказала Амаранта, — тем более за тебя. Ты так любишь Аурелиано, что готов жениться на мне только потому, что не можешь жениться на нем.
Полковник Геринельдо Маркес был человеком терпеливым. «Я подожду, — сказал он. — Рано или поздно я тебя уговорю». И продолжал посещать дом. Запершись в своей комнате, подавляя тайный стон, Амаранта затыкала уши пальцами, чтобы не слышать голоса претендента на ее руку, рассказывающего Урсуле последние новости о войне, и, умирая от желания увидеть его, она все же находила в себе силы не выйти к нему.
У полковника Аурелиано Буэндиа в ту пору было еще достаточно свободного времени, чтобы каждые две недели посылать в Макондо подробные сообщения о ходе дел. Но Урсуле он написал только один раз, примерно через восемь месяцев после отъезда. Специальный курьер доставил конверт с большой сургучной печатью, в нем лежал листок бумаги, на котором было написано каллиграфическим почерком полковника: «Берегите папу — он скоро умрет». Урсула встревожилась: «Раз Аурелиано так говорит, значит, он знает». И попросила помочь ей перенести Хосе Аркадио Буэндиа в спальню. Он был не только такой же тяжелый, как раньше, но за долгие годы сидения под каштаном развил в себе способность по желанию увеличивать свой вес, да так, что семеро мужчин не могли поднять его со скамейки и были вынуждены тащить до кровати волоком. Сильный запах цветущего каштана, грибов и застарелой сырости пропитал воздух спальни, когда в ней обосновался этот огромный, опаленный солнцем и вымоченный дождями старик. На следующее утро его постель оказалась пустой. Обыскав все комнаты, Урсула нашла мужа снова под каштаном. Тогда его привязали к кровати. Несмотря на то, что Хосе Аркадио Буэндиа сохранил свою прежнюю силу, он не оказал сопротивления. Ему было все безразлично. Если он и возвратился под каштан, то не потому, что сознательно хотел этого, а потому, что тело его привыкло к месту. Урсула ходила за мужем, носила ему еду, рассказывала новости об Аурелиано. Но, по правде говоря, Хосе Аркадио Буэндиа уже давно был способен общаться только с одним человеком — с Пруденсио Агиляром. Совсем рассыпающийся от смертной немощи, Пруденсио Агиляр дважды в день приходил беседовать с ним. Они говорили о петухах, собирались устроить вместе питомник, где будут выращивать замечательных птиц — не для того, чтобы радоваться их победам: они им тогда будут не нужны, — а просто чтобы иметь какое-нибудь развлечение во время нескончаемого и нудного воскресного дня смерти. Это Пруденсио Агиляр умывал Хосе Аркадио Буэндиа, кормил его и рассказывал ему интересные новости о каком-то неизвестном, которого звали Аурелиано и который был полковником где-то на войне. Оставшись один, Хосе Аркадио Буэндиа находил утешение в сне о бесконечных комнатах. Ему снилось, что он встает с кровати, отворяет дверь и переходит в другую, такую же точно, как эта, комнату, с такой же точно кроватью со спинкой из кованого железа, с тем же плетеным креслом, с тем же маленьким изображением Девы Исцелительницы на задней стене. Из этой комнаты он переходил в другую, точно такую же, дверь которой открывалась в другую, точно такую же, и потом в другую, точно такую же, — и так до бесконечности. Ему нравилось переходить из комнаты в комнату — было похоже, что идешь по длинной галерее меж двух параллельных рядов зеркал… Потом Пруденсио Агиляр трогал его за плечо. Тогда он начинал постепенно просыпаться, возвращаясь вспять, из комнаты в комнату, совершая долгий обратный путь, пока не встречался с Пруденсио Агиляром в той комнате, которая была настоящей. Но однажды ночью, через две недели после того, как Хосе Аркадио Буэндиа переселили на кровать, Пруденсио Агиляр тронул его за плечо, когда он находился в дальней комнате, а он не пошел назад и остался там навсегда, думая, что эта комната и есть настоящая. На следующее утро, отправившись к мужу с завтраком, Урсула вдруг увидела, что по коридору навстречу ей идет какой-то мужчина. Он был маленький, коренастый, в платье из черного сукна и в огромной черной шляпе, надвинутой на печальные глаза. «Господи Боже мой, — подумала Урсула. — Я могла бы поклясться, что это Мелькиадес». Но это был Катауре, брат Виситасьон, который бежал из дома, спасаясь от эпидемии бессонницы, и с тех пор пропал без вести. Виситасьон спросила, почему он вернулся, и он ответил на торжественном и звучном языке своего племени:
— Я пришел на погребение короля.
Тогда вошли в комнату Хосе Аркадио Буэндиа, стали изо всех сил трясти его, кричали ему прямо в уши, поднесли зеркало к его ноздрям, но так и не смогли разбудить его. Немного позже, когда столяр снимал с покойника мерку для гроба, увидели, что за окном идет дождь из крошечных желтых цветов. Всю ночь они низвергались на город, подобно беззвучному ливню, засыпали все крыши, завалили двери, удушили животных, спавших под открытым небом. Нападало столько цветов, что поутру весь Макондо был выстлан ими, как плотным ковром, — пришлось пустить в ход лопаты и грабли, чтобы расчистить дорогу для похоронной процессии.
x x x
Амаранта сидела в плетеной качалке, опустив на колени вышивание, и глядела на Аурелиано Хосе, который, густо намазав щеки и подбородок мыльной пеной, наточил бритву о ремень из сыромятной кожи и впервые в жизни приступил к бритью. Пытаясь придать светлому пушку форму усов, он содрал себе прыщи, порезал верхнюю губу и остался точно таким же, каким был, однако сложная процедура бритья создала у Амаранты впечатление, что именно с этого момента Аурелиано Хосе начал стареть.
— Ты вылитый Аурелиано, когда ему было столько, сколько тебе сейчас, — сказала она. — Ты уже мужчина.
Мужчиной он стал давно, с того далекого дня, когда Амаранта, все еще считавшая его ребенком, принялась, как обычно, раздеваться в купальне у него на глазах. Она привыкла это делать с тех пор, как Пилар Тернера отдала мальчика ей на воспитание. В первый раз его заинтересовала только глубокая впадина между ее грудями. Он был еще настолько невинным, что спросил Амаранту, почему с ней такое случилось, и она ответила: «Копали, копали и выкопали», — и показала рукой, как это делали. Много времени спустя, когда она, оправившись после смерти Пьетро Креспи, снова стала мыться вместе с Аурелиано Хосе, он уже не обратил внимания на впадину, но вид ее пышных грудей с коричневыми сосками вызвал у него неведомую доселе дрожь. Он продолжал изучать ее, проникая постепенно в чудо тайного тайных, и чувствовал, что от этого созерцания тело его покрывается гусиной кожей, такой же, какая покрывает ее тело от соприкосновения с водой. Еще совсем малышом Аурелиано Хосе взял за привычку перебегать чуть свет из своего гамака в постель к Амаранте, близость которой обладала свойством отгонять его страхи, порожденные темнотой. Но после того дня, когда он обратил внимание на ее нагое тело, уже не боязнь темноты побуждала его забираться под сетку от москитов на кровати Амаранты, а жгучее желание ощущать тепло ее дыхания на заре. Однажды на рассвете — это случилось как раз в ту пору, когда Амаранта отвергла полковника Геринельдо Маркеса, — Аурелиано Хосе проснулся с ощущением, что ему нечем дышать. Он почувствовал пальцы Амаранты, которые, словно горячие, алчные червячки, подбираются к его животу. Прикинувшись спящим, Аурелиано Хосе перевалился на спину, чтобы облегчить им доступ. Эта ночь связала его и Амаранту нерасторжимыми узами сообщничества, хотя оба делали вид, будто не знают того, что им было известно, равно как и того, что каждый из них знает, что другому все известно. Аурелиано Хосе лежал теперь без сна до тех пор, пока часы не заиграют полуночный вальс, а созревшая девственница, чья кожа уже начинала навевать печальные мысли, не имела ни минуты покоя до тех пор, пока под ее сетку не проскользнет тот лунатик, которого она вырастила, и не предполагая, что он ей станет временным средством от одиночества. Они тогда не только спали вместе, обнаженные, предаваясь изнуряющим ласкам, но прятались по углам и в любой час запирались в спальне, охваченные постоянным, неутихающим возбуждением. Один раз Урсула чуть было не застала их врасплох — она вошла в кладовую, где они только что начали целоваться. «Ты очень любишь свою тетю?» — простодушно спросила она внука. Он ответил утвердительно. «Хорошо делаешь», — заметила Урсула, отмерила муки для хлеба и вернулась в кухню. Это небольшое происшествие отрезвило Амаранту. Она поняла, что зашла слишком далеко и уже не просто играет в поцелуи с ребенком, а идет по зыбкой трясине поздней страсти, страсти опасной и не имеющей будущего, тогда она сразу же и бесповоротно положила конец всему. Аурелиано Хосе, завершавший в то время строевую подготовку, был вынужден примириться со случившимся и стал ночевать в казарме. По субботам он вместе с солдатами ходил в заведение Катарино. Женщины, от которых пахло увядшими цветами, утешали Аурелиано Хосе в его одиночестве и преждевременной зрелости: в темноте он идеализировал их и страстными усилиями воображения превращал в Амаранту.
Немного спустя после этих событий сообщения о ходе войны, которые поступали в Макондо, сделались противоречивыми. Хотя само правительство официально признавало, что повстанцы одерживают победу за победой, офицеры в Макондо располагали секретными сведениями о неизбежности капитуляции. В первых числах апреля к полковнику Геринельдо Маркесу прибыл нарочный. Он подтвердил, что и в самом деле руководители партии либералов вступили в переговоры с вождями повстанческих отрядов внутренних областей страны, вскоре с правительством будет подписано перемирие на следующих условиях: либералы получат три министерских портфеля, будет создано либеральное меньшинство в парламенте и объявлена амнистия для повстанцев, которые сложат оружие. Нарочный доставил совершенно секретный приказ полковника Аурелиано Буэндиа, несогласного с условиями перемирия. Полковнику Геринельдо Маркесу предписывалось выбрать пять своих наиболее надежных людей и быть готовым вместе с ними покинуть страну. Приказ выполнили в строжайшей тайне. За неделю до официального объявления перемирия, когда в Макондо потоком хлынули самые разноречивые слухи, полковник Аурелиано Буэндиа и десять преданных ему офицеров, в их числе был Роке Мясник, тайно, под покровом ночи, явились в город, распустили по домам гарнизон, закопали оружие и уничтожили архивы. На рассвете они ушли из Макондо вместе с полковником Геринельдо Маркесом и его пятью людьми. Операция была проведена так быстро и бесшумно, что Урсула узнала о ней лишь в самую последнюю минуту, когда кто-то постучал тихонько в окно ее спальни и прошептал: «Если хотите видеть полковника Аурелиано Буэндиа, выходите скорей». Урсула соскочила с кровати и, как была в ночной рубашке, бросилась на улицу, но уже никого не застала, только донесся из темноты топот скачущих во весь опор лошадей — кавалькада, окруженная облаком пыли, покидала Макондо. Лишь на следующий день Урсула обнаружила, что Аурелиано Хосе уехал вместе с отцом.
Спустя десять дней после того, как правительство и оппозиция обнародовали совместное коммюнике об окончании войны, пришли известия о первом восстании, поднятом полковником Аурелиано Буэндиа на западной границе. Немногочисленные и плохо вооруженные отряды повстанцев были рассеяны меньше чем за одну неделю. Но в течение года, пока либералы и консерваторы делали все возможное, чтобы страна поверила в их примирение, полковник Аурелиано Буэндиа организовал еще семь вооруженных выступлений. Однажды ночью он открыл с борта шхуны пушечную пальбу по Риоаче, в ответ на это гарнизон Риоачи вытащил из постелей и расстрелял четырнадцать самых известных либералов города. Полковник Аурелиано Буэндиа захватил пограничный таможенный пост, удерживал его более пятнадцати дней и оттуда обратился к нации с призывом начать всеобщую войну. В другой раз он проблуждал три месяца по сельве, пытаясь осуществить нелепейший план — пройти около тысячи пятисот километров по первозданной чаще, чтобы открыть военные действия в пригородах самой столицы. Однажды он очутился меньше чем в двадцати километрах от Макондо, но передовые отряды правительственных войск потеснили его и заставили углубиться в горы — в те места, что лежали совсем близко от заколдованной поляны, на которой много лет тому назад его отец обнаружил остов испанского галиона.
Именно в ту пору умерла Виситасьон. Умерла естественной смертью, как ей и хотелось, ведь ради этого она отказалась от трона, боясь преждевременно погибнуть от эпидемии бессонницы. Последняя воля индианки состояла в том, чтобы из сундучка под ее кроватью вынули деньги, скопленные ею более чем за двадцать лет службы, и отослали полковнику Аурелиано Буэндиа на продолжение войны. Но Урсула даже не прикоснулась к этим деньгам, потому что прошел слух, будто полковник Аурелиано Буэндиа погиб при высадке на побережье около главного города провинции. Официальное сообщение о его смерти — четвертое по счету за последние два года — считалось достоверным в течение почти шести месяцев, так как ни одной вести о полковнике Аурелиано Буэндиа больше не поступало. И вот, когда Урсула и Амаранта уже объявили новый траур, хотя сроки предыдущих еще не истекли, в Макондо пришло потрясающее известие. Полковник Аурелиано Буэндиа жив, но, по всей видимости, отказался бороться с правительством своей страны и присоединился к федералистам, победоносно сражающимся в других республиках Карибского моря. Он появлялся под чужими именами и с каждым разом все дальше от родной земли. Позже выяснится, что в то время он был воодушевлен идеей объединить все федералистские силы Центральной Америки и свергнуть правительства консерваторов на всем континенте — от Аляски до Патагонии. Первая весточка, полученная Урсулой непосредственно от сына, пришла через несколько лет после того, как он оставил Макондо, — то было измятое письмо с расплывшимися буквами — его передавали из рук в руки от самого Сантьяго-де-Куба.
— Мы навсегда потеряли Аурелиано! — воскликнула Урсула, прочитав письмо. — Если так пойдет и дальше, то через год он доберется до края света.
Человек, к которому были обращены эти слова и которому Урсула показала письмо раньше, чем всем остальным, был генерал-консерватор Хосе Ракель Монкада, после окончания войны назначенный алькальдом Макондо. «Ах, этот Аурелиано, как жаль, что он не консерватор», — заметил генерал Монкада. Он действительно восхищался полковником Аурелиано Буэндиа. Как многие штатские люди из партии консерваторов, Хосе Ракель Монкада, защищая партийные интересы, принял участие в войне и на полях сражения получил звание генерала, хотя у него не было ни малейшей склонности к военной службе. И даже больше того — генерал Монкада, подобно многим из его сотоварищей по партии, был убежденным противником военщины. Считал военных беспринципными лодырями, интриганами и карьеристами, которые нападают на мирных граждан, чтобы половить рыбку в мутной воде. Умный, приятный, жизнерадостный, любитель вкусно поесть и фанатичный приверженец петушиных боев, генерал Хосе Ракель Монкада был одно время самым опасным противником полковника Аурелиано Буэндиа. Ему удалось завоевать авторитет среди свежеиспеченных военных и в обширном районе побережья. Однажды, когда стратегические соображения вынудили его сдать какую-то крепость войскам полковника Аурелиано Буэндиа, он оставил ему, уходя, два письма. В одном, более пространном, генерал предлагал организовать совместную кампанию за гуманные методы ведения войны. Другое письмо было адресовано супруге генерала, которая жила на территории, занятой повстанцами, и в приложенной записке генерал просил передать его по назначению. С тех пор даже в самые кровавые периоды войны оба командующих заключали перемирия для обмена пленными. Генерал Монкада использовал эти паузы, насыщенные каким-то праздничным духом, для того, чтобы учить полковника Аурелиано Буэндиа игре в шахматы. Они стали большими друзьями. И даже подумывали о возможности согласовать действия простых людей в обеих партиях и таким образом уничтожить влияние военщины и профессиональных политиков и установить гуманный строй, в котором найдет применение все лучшее из доктрины каждой партии. Когда война кончилась, полковник Аурелиано Буэндиа скрылся в извилистых ущельях нескончаемой диверсионной деятельности, а генерал Монкада был назначен коррехидором Макондо. Он снова надел штатское платье, заменил солдат безоружными полицейскими, обязал уважать законы об амнистии и оказал помощь семьям некоторых либералов, погибших в бою. Он же добился объявления Макондо центром муниципального округа и, превратившись из коррехидора в алькальда, наладил в городе такую спокойную жизнь, что о войне стали вспоминать как о далеком бессмысленном кошмаре. Вконец изнуренный приступами болезни печени, падре Никанор был заменен падре Коронелем, ветераном первой федералистской войны, в Макондо его прозвали Ворчуном. Бруно Креспи, который женился на Ампаро Москоте и чей магазин игрушек процветал по-прежнему, выстроил в городе театр, и театральные труппы Испании включили Макондо в маршруты своих гастролей. Театр представлял собой обширное помещение без крыши, в нем были деревянные скамьи и бархатный занавес с изображением греческих масок; билеты продавались в трех сделанных в виде львиных голов кассах — через широко разинутые пасти. Тогда же привели в порядок школьное здание. Школу возглавил присланный из одного городка долины старый учитель дон Мельчор Эскалона: ленивых учеников он заставлял ползать на коленях по мощенному булыжником двору, а болтливых — есть жгучий индийский перец, и все это — с одобрения родителей. Аурелиано Второй и Хосе Аркадио Второй, своенравные близнецы Санта Софии де ла Пьедад, одними из первых уселись в классной комнате со своими грифельными досками, мелками и алюминиевыми кружечками, помеченными их именами; Ремедиос, которая унаследовала красоту своей матери, уже начинала приобретать известность под именем Ремедиос Прекрасной. Несмотря на годы, наслоившиеся друг на друга трауры и многочисленные заботы, Урсула все еще не поддавалась старости. При помощи Санта Софии де ла Пьедад она сообщила новый размах производству кондитерских изделий — не только восстановила состояние, потраченное сыном на войну, но еще набила чистым золотом несколько высушенных тыкв и спрятала их в спальне. «Пока Бог не лишит меня жизни, — частенько говорила она, — в этом сумасшедшем доме денег всегда будет вдоволь». Так обстояли дела, когда Аурелиано Хосе дезертировал из федералистских войск в Никарагуа, нанялся матросом на немецкое судно и появился дома на кухне — большой и крепкий, как лошадь, смуглый и длинноволосый, как индеец, — с тайным решением в душе жениться на Амаранте.
Когда Амаранта увидела его, она сразу поняла, зачем он вернулся, хотя он еще ничего ей не сказал. За столом они не осмеливались смотреть друг на друга. Но через две недели после своего возвращения Аурелиано Хосе в присутствии Урсулы, глядя прямо в глаза Амаранте, сказал: «Я все время думал о тебе». Амаранта его избегала. Старалась с ним не встречаться и не разлучалась с Ремедиос Прекрасной. Как-то раз Аурелиано Хосе спросил Амаранту, до каких пор она собирается носить на руке черную повязку. Амаранта поняла слова племянника как намек на ее девственность, покраснела и сама на себя за это рассердилась. С тех пор как Аурелиано Хосе вернулся, она стала запирать на щеколду дверь своей спальни, но потом, слыша ночь за ночью, что он спокойно храпит в соседней комнате, забыла об этой предосторожности. Однажды под утро, почти через два месяца после его приезда, Амаранта услышала, что он вошел в ее спальню. И тогда, вместо того, чтобы убежать или крикнуть, она замерла, испытывая сладостное успокоение. Она почувствовала, что он скользнул под сетку от москитов, как делал это, будучи ребенком, как делал это с незапамятных времен, и тело ее покрылось холодным потом, а зубы неудержимо застучали, когда она обнаружила, что он совершенно голый. «Уходи, — прошептала она, задыхаясь от жгучего любопытства. — Уходи, или я закричу». Но теперь Аурелиано Хосе знал, что нужно делать, ведь он был уже не ребенком, а животным из казармы. С этой ночи возобновились их безрезультатные сражения, продолжавшиеся до самого утра. «Я твоя тетка, — шептала, задыхаясь, Амаранта. — Почти что твоя мать, и не только по летам, разве что вот грудью тебя не кормила». На заре Аурелиано Хосе уходил, чтобы ночью прийти снова, и, видя незапертую дверь, с каждым разом возбуждался все больше. Ведь он так никогда и не переставал желать Амаранты. Он встречал ее в темных спальнях покоренных городов, особенно в самых гнусных спальнях; ее образ вставал перед ним в душном запахе крови, запекшейся на повязках раненых, в мгновенном ужасе перед смертельной опасностью — всегда и повсюду. Он бежал из дома, пытаясь уничтожить память о ней с помощью расстояния и той дурманящей жестокости, которую его товарищи по оружию называли бесстрашием, но чем больше марал он ее образ в дерьме войны, тем больше война напоминала ему об Амаранте. Так он и мучился в изгнании, ища смерти, чтобы в ней найти избавление от Амаранты, пока однажды не услышал старый анекдот про то, как один человек женился на собственной тетке, которая приходилась ему еще и двоюродной сестрой, и сын его оказался самому себе дедушкой.
— Разве можно жениться на родной тетке? — спросил удивленный Аурелиано Хосе.
— Не только на тетке, — ответил ему один из солдат. — Ведь ради чего воюем мы против попов? Чтобы каждый мог жениться хоть на собственной матери.
Через две недели после этого разговора Аурелиано Хосе дезертировал. Амаранта показалась ему более поблекшей, чем он ее помнил, более печальной и сдержанной, приближающейся уже к последней грани зрелости, но пылкой, как никогда в темноте спальни, как никогда возбуждающей в своей воинственной обороне. «Ты животное, — говорила загнанная его преследованиями Амаранта. — Разве ты не знаешь, что жениться на тетке можно только с разрешения папы римского?» Аурелиано Хосе обещал отправиться в Рим, проползти на коленях через всю Европу и поцеловать туфлю его святейшества, лишь бы Амаранта опустила свои подъемные мосты.
— Дело не только в разрешении, — отбивалась Амаранта. — Ведь от этого дети рождаются со свиными хвостами.
Аурелиано Хосе был глух к любым ее доводам.
— Да пусть хоть крокодилы родятся, — умолял он.
Однажды на заре, побежденный муками неудовлетворенного желания, он отправился в заведение Катарино. Там он нашел дешевую ласковую женщину с обвисшими грудями, на время успокоившую его страдания. Теперь он пытался одолеть Амаранту напускным презрением. Проходя по галерее, где она строчила на швейной машине, с которой управлялась удивительно ловко, он не удостаивал ее ни одним словом. Амаранта почувствовала, будто у нее гора с плеч свалилась, и вдруг, сама так и не поняв отчего, снова стала думать о полковнике Геринельдо Маркесе, вспоминать с тоской вечерние партии в шашки, и ей даже захотелось увидеть полковника в своей спальне. Аурелиано Хосе и не представлял себе, как много он потерял благодаря своей ошибочной тактике. Однажды ночью, не в силах играть дальше роль безразличного, он снова пришел в комнату Амаранты. Она отвергла его с непоколебимой решительностью и навсегда задвинула щеколду на двери.
Через несколько месяцев после возвращения Аурелиано Хосе в Макондо в дом пришла пышнотелая, благоухающая жасмином женщина с ребенком лет пяти. Женщина заявила, что это сын полковника Аурелиано Буэндиа и она хочет, чтобы Урсула окрестила его. Происхождение безымянного дитяти ни у кого не вызвало сомнения: он был точно такой же, как полковник в те времена, когда его водили смотреть на лед. Женщина рассказала, что мальчик родился с открытыми глазами и взирал на окружающих с видом превосходства и что ее пугает его обыкновение пристально, не мигая, смотреть на предметы. «Вылитый отец, — сказала Урсула. — Не хватает только одного: чтобы от его взгляда стулья сами собой двигались». Мальчика окрестили именем Аурелиано и дали ему фамилию матери — по закону он не мог носить фамилию отца до тех пор, пока тот его не признает. Крестным отцом был генерал Монкада. Амаранта потребовала оставить ребенка ей на воспитание, но мать не согласилась.
Раньше Урсула никогда не слышала про обычай посылать девушек в спальню к прославленным воинам, как пускают кур к породистым петухам, но в течение этого года твердо убедилась в его существовании: еще девять сыновей полковника Аурелиано Буэндиа были доставлены к ней в дом для крестин. Старшему из них, темноволосому странному мальчику с зелеными глазами, который ничем не походил на отцовскую родню, было уже больше десяти лет. Приводили детей разного возраста, разной масти, но все это были только мальчики, и вид у них был такой одинокий, что исключал сомнения в их родстве с Буэндиа. Из всей вереницы Урсула запомнила только двоих. Один, очень крупный для своих лет мальчишка, превратил в груду осколков ее цветочные вазы и несколько тарелок — руки его, казалось, обладали свойством разбивать вдребезги все, к чему они прикасались. Другой был блондин с материнскими серовато-синими глазами и волосами, как у девочки, — длинными и в локонах. Он вошел в дом, ничуть не смущаясь, так, будто все здесь уже знал, будто здесь он и вырос, направился прямо к ларю в спальне Урсулы и объявил: «Я хочу заводную балерину». Урсула даже испугалась. Открыла ларь, покопалась среди потрепанных, пропыленных вещей времен Мелькиадеса и нашла завернутую в пару старых чулок балерину — ее принес как-то раз Пьетро Креспи, и о ней давным-давно забыли. Не прошло и двенадцати лет, как уже все сыновья, которых полковник Аурелиано Буэндиа разбросал по тем землям, куда его приводила война, получили имя Аурелиано и фамилии своих матерей: сыновей было семнадцать. Первое время Урсула набивала им карманы деньгами, а Амаранта порывалась оставить мальчиков при себе. Но потом Урсула и Амаранта стали ограничиваться каким-нибудь подарком и ролью крестных матерей. «Мы выполняем свой долг уже тем, что крестим их, — говорила Урсула, записывая в особую книжечку фамилию и адрес очередной матери, дату и место рождения ребенка. — Аурелиано должен иметь свою бухгалтерию в полном порядке, ведь ему же придется решать их судьбу, когда он возвратится». Как-то раз за обедом, обсуждая с генералом Монкадой эту вызывающую опасения плодовитость, Урсула выразила желание, чтобы полковник Аурелиано Буэндиа все-таки когда-нибудь вернулся и собрал всех своих сыновей под одной крышей.
— Не беспокойтесь, кума, — загадочно ответил генерал Монкада. — Он вернется раньше, чем вы думаете.
Тайна, которую знал генерал Монкада и не пожелал открыть во время обеда, заключалась в том, что полковник Аурелиано Буэндиа уже находился в пути на родину, собираясь возглавить самое долгое, решительное и кровавое восстание из всех поднятых им до тех пор.
Положение вновь стало таким же напряженным, как в месяцы, предшествовавшие первой войне. Петушиные бои, вдохновителем которых являлся сам алькальд, были отменены. Начальник гарнизона — капитан Акилес Рикардо — фактически взял на себя и функции гражданской власти. Либералы объявили его провокатором. «Вот-вот случится что-то ужасное, — говорила Урсула Аурелиано Хосе. — Не выходи на улицу после шести вечера». Мольбы ее были бесполезны. Аурелиано Хосе так же, как в былые времена Аркадио, перестал принадлежать ей. Казалось, что возвращение домой, возможность существовать без трудов и забот пробудили в нем склонность к чувственным наслаждениям и лень, отличавшие его дядю — Хосе Аркадио. Страсть Аурелиано Хосе к Амаранте угасла, не оставив на его сердце никаких рубцов. Он словно плыл по воле волн: играл на бильярде, искал спасения от своего одиночества у случайных женщин, шарил по тайникам, где Урсула хранила свои накопления. И наконец стал заглядывать домой только для того, чтобы переодеться. «Все они одинаковы, — жаловалась Урсула. — Поначалу растут спокойно, слушаются, серьезные, вроде бы и мухи не обидят, но стоит только бороде показаться — и сразу же их на грех тянет». Не в пример Аркадио, который так и не узнал правду о своем происхождении, Аурелиано Хосе разведал, что его матерью была Пилар Тернера; она даже повесила ему у себя гамак — для послеобеденного сна. Они были не просто матерью и сыном, а товарищами по одиночеству. В душе Пилар Тернеры угасли последние искры надежды. Ее смех стал низким, как звучание органа, груди опали от случайных, немилых ласк, живот и ляжки постигла неизбежная для публичной женщины судьба, но сердце Пилар Тернеры старилось без горечи. Толстая, суетная, как впавшая в немилость фаворитка, она отказалась от карточных гаданий, внушавших бесплодные надежды, и обрела тихую заводь, утешаясь чужой любовью. Дом, где Аурелиано Хосе проводил сиесту, был местом встреч соседских девушек с их случайными возлюбленными. «Пусти меня к себе, Пилар», — без церемоний говорили они, уже войдя в комнату. «Сделайте милость, — отвечала Пилар. И если при этом был еще кто-нибудь, объясняла: — Когда я вижу, что людям хорошо в постели, мне и самой хорошо».
Она никогда не брала денег за услуги. Никогда не отказывала в просьбе, как никогда не отказывала бесчисленным мужчинам, домогавшимся ее ласк до поздних сумерек ее зрелости, хотя эти мужчины не приносили ей ни денег, ни любви и лишь изредка — удовольствие. Пять дочерей Пилар Тернеры, которые унаследовали пламенную кровь матери, еще подростками разбрелись по извилистым дорогам жизни. Из двух сыновей, выросших у нее в доме, один погиб, сражаясь под знаменем полковника Аурелиано Буэндиа, а другой, когда ему исполнилось четырнадцать лет, был ранен и схвачен при попытке украсть корзину с курами в одном из городков долины. Аурелиано Хосе оказался в известном роде тем самым высоким смуглым мужчиной, которого в течение полувека сулил Пилар Тернере король червей, но, как все прочие мужчины, обещанные ей картами, он вошел в ее сердце слишком поздно, когда смерть уже отметила его своим знаком. Пилар Тернера прочла это в картах.
— Не уходи сегодня вечером, — сказала она ему. — Спи здесь. Кармелита Монтьель давно просит пустить ее к тебе.
Аурелиано Хосе не уловил тревожной мольбы, прозвучавшей в словах матери.
— Скажи, чтобы ждала меня в полночь, — ответил он.
И отправился в театр, где испанская труппа играла пьесу «Кинжал Сорро» *14 — на самом деле это была трагедия Соррильи, но название ее изменили по приказу капитана Акилеса Рикардо, потому что «готами» либералы называли консерваторов. Уже в дверях, предъявляя билет, Аурелиано Хосе заметил, что капитан Акилес Рикардо с двумя вооруженными солдатами обыскивает всех входящих. «Полегче, капитан, — предупредил Аурелиано Хосе. — Еще не родился тот человек, который поднимет на меня руку». Капитан пытался обыскать его силой, Аурелиано Хосе, не имевший при себе оружия, бросился бежать. Солдаты не повиновались приказу и не выстрелили. «Ведь это Буэндиа», — пояснил один из них. Тогда взбешенный капитан схватил винтовку, прорвался через толпу на середину улицы и прицелился.
— Трусы! — заорал он. — Да будь это хоть сам полковник Аурелиано Буэндиа.
Кармелита Монтьель, двадцатилетняя девственница, только что обтерлась цветочной водой и посыпала лепестками розмарина кровать Пилар Тернеры, когда раздался выстрел. Судя по тому, что говорили карты, Аурелиано Хосе было предначертано познать с нею счастье, в котором ему отказала Амаранта, вырастить вместе шестерых детей и, достигнув старости, умереть у нее на руках, но пуля, которая вошла ему в спину и пробила грудь, очевидно, плохо разбиралась в предсказаниях карт. Зато капитан Акилес Рикардо, тот, кому было предначертано умереть этой ночью, действительно умер, и на четыре часа раньше, чем Аурелиано Хосе. Как только прогремел выстрел, капитан тоже упал, пораженный сразу двумя пулями, пущенными неизвестной рукой, и многоголосый крик потряс ночной мрак:
— Да здравствует либеральная партия! Да здравствует полковник Аурелиано Буэндиа!
К двенадцати часам ночи, когда рана Аурелиано Хосе уже перестала кровоточить и карты судьбы Кармелиты Монтьель были перетасованы, более четырехсот человек прошли перед театром и разрядили свои револьверы в брошенный посреди улицы труп капитана Акилеса Рикардо. Понадобилось несколько солдат, чтобы переложить на тачку отяжелевшее от свинца тело, которое разваливалось, как намокший хлеб.
Возмущенный наглым поведением правительственных войск, генерал Хосе Ракель Монкада, использовав все свои политические связи, снова надел мундир и принял на себя гражданскую и военную власть в Макондо. Однако он не рассчитывал на то, что его миротворческая деятельность сможет предотвратить неизбежное. Сентябрьские сообщения были противоречивыми. Правительство заявляло, что оно контролирует всю страну, а к либералам поступали секретные сведения о вооруженных восстаниях во внутренних штатах. Власти признали состояние войны только тогда, когда обнародовали решение военного трибунала, заочно приговорившего полковника Аурелиано Буэндиа к смертной казни. Первый же гарнизон, которому удастся захватить полковника в плен, должен был привести приговор в исполнение. «Значит, он вернулся», — радостно сказала Урсула генералу Монкаде. Но тот пока не имел об этом никаких сведений.
На самом деле полковник Аурелиано Буэндиа возвратился в страну уже больше месяца тому назад. Появлению его сопутствовали самые разнообразные слухи, согласно которым он находился одновременно в нескольких, отстоящих на сотни километров друг от друга местах, и поэтому даже сам генерал Монкада не верил в его возвращение до тех пор, пока не было официально объявлено, что полковник Аурелиано Буэндиа захватил два прибрежных штата. «Поздравляю вас, кума, — сказал генерал Монкада Урсуле. — Очень скоро вы его увидите здесь». Лишь тогда Урсула впервые забеспокоилась. «А вы, кум, что вы будете делать?» — спросила она. Генерал Монкада уже много раз задавал себе этот вопрос.
— То же, что и он, кума: выполнять мой долг.
Первого октября на рассвете полковник Аурелиано Буэндиа с тысячью хорошо вооруженных солдат атаковал Макондо, гарнизон получил приказ сопротивляться до конца. В полдень, когда генерал Монкада обедал с Урсулой, залп артиллерии мятежников, прокатившийся, как гром, над всем городом, превратил в развалины фасад муниципального казначейства. «Они вооружены не хуже нас, — вздохнул генерал Монкада, — да к тому же сражаются с большей охотой». В два часа дня, когда земля дрожала от артиллерийской перестрелки, он простился с Урсулой в полной уверенности, что ведет битву, заранее обреченный на поражение.
— Молю Бога, чтобы Аурелиано не оказался в этом доме уже сегодня вечером, — сказал он. — Но если так случится, обнимите его за меня, потому что, я думаю, мне его больше не видать.
Этой же ночью генерала Монкаду схватили, когда он пытался бежать из Макондо, написав предварительно большое письмо, в котором он напоминал полковнику Аурелиано Буэндиа об их общих намерениях сделать войну более гуманной и желал ему одержать решительную победу над коррупцией военных и честолюбивыми притязаниями политиканов обеих партий. На следующий день полковник Аурелиано Буэндиа обедал вместе с генералом Монкадой в доме Урсулы, где генерала содержали под арестом до тех пор, пока военно-революционный трибунал не решит его судьбы. Это была мирная встреча в семейном кругу. Но в то время как противники, позабыв войну, отдавались воспоминаниям о прошлом, Урсула не могла избавиться от мрачного впечатления, что ее сын вернулся на родину захватчиком. Оно возникло с той минуты, когда он в первый раз переступил порог дома в сопровождении многочисленной охраны, которая перевернула вверх дном все комнаты, чтобы убедиться в полном отсутствии какой-либо опасности. Полковник Аурелиано Буэндиа не только допустил это, но не терпящим возражения тоном сам отдавал приказания и не разрешил ни одному человеку, даже Урсуле, подойти к нему ближе чем на три метра, пока вокруг дома не расставили часовых. На нем была военная форма из грубой хлопчатобумажной ткани без всяких знаков различия и высокие сапоги со шпорами, испачканные грязью и запекшейся кровью. Кобура висевшего на поясе крупномасштабного револьвера была расстегнута, и в пальцах полковника Аурелиано Буэндиа, все время напряженно опиравшихся на рукоятку, читались те же самые настороженность и решительность, что и в его взгляде. Голова его, теперь уже с глубокими залысинами, казалась высушенной на медленном огне. Разъеденное солью Карибского моря, лицо приобрело металлическую твердость. Он был защищен от неизбежного старения жизненной силой, имевшей немало общего с внутренней холодностью. Теперь он казался выше ростом, бледнее, костистее, чем прежде, и впервые стало заметно, что он подавляет в себе чувство привязанности ко всему родному. «Боже мой, — подумала встревоженная Урсула. — Он выглядит как человек, способный на все». Таким он и был. Ацтекская шаль, которую он привез для Амаранты, его воспоминания за столом, его веселые анекдоты, лишь отдаленно напоминали о прежнем Аурелиано, как угли, покрытые золой, напоминают об огне. Еще не успели похоронить в общей могиле убитых, а он уже приказал полковнику Роке Мяснику торопиться с военным трибуналом, сам же взялся за изнурительное дело проведения радикальных реформ, которые бы не оставили камня на камне от колеблющегося здания режима консерваторов. «Мы должны опередить политиканов либеральной партии, — говорил он своим помощникам. — Когда они наконец посмотрят вокруг трезвыми глазами, все уже будет сделано». Именно в это время он решил проверить права на землю, зарегистрированные в течение последних пяти лет, и обнаружил освященный законом грабеж, которым занимался его брат Хосе Аркадио. Единым росчерком пера он аннулировал записи. Потом, чтобы отдать последнюю дань вежливости, отложил на час все дела и пошел к Ребеке — сообщить о своем решении.
В полутьме гостиной одинокая вдова — былая поверенная его тайной любви, та, чье упорство спасло ему жизнь, — показалась полковнику призрачным выходцем из прошлого. Эта женщина, укутанная в черное до самых запястий, с сердцем, давно превратившимся в золу, наверное, не знала даже о том, что идет война. Ему почудилось, что фосфоресцирование ее костей проникает через кожу и Ребека движется сквозь воздух, полный блуждающих огней; в этом застоявшемся, как болотная вода, воздухе все еще чувствовался легкий запах пороха. Полковник Аурелиано Буэндиа начал с того, что посоветовал ей сделать свой траур менее строгим, открыть в доме окна и простить людям смерть Хосе Аркадио. Но Ребеке уже не нужны были суетные мирские радости. После того как она тщетно искала их в терпком вкусе земли, в надушенных письмах Пьетро Креспи, на бурном ложе своего мужа, она наконец обрела покой в этом доме, где образы минувшего, вызываемые неумолимым воображением, облекались в плоть и бродили, словно человеческие существа, по замурованным комнатам. Откинувшись в плетеной качалке, Ребека разглядывала полковника Аурелиано Буэндиа так, словно это он походил на призрак, явившийся из прошлого, и не выказала никакого волнения, услышав, что присвоенные Хосе Аркадио земли будут возвращены их законным владельцам.
— Делай что хочешь, Аурелиано, — вздохнула она. — Ты не любишь своих родственников, я всегда так считала и теперь вижу, что не ошиблась.
Пересмотр прав на земли был назначен одновременно с военно-полевыми судами, они проходили под председательством полковника Геринельдо Маркеса и завершились расстрелом всех офицеров, взятых в плен повстанцами. Последним судили генерала Хосе Ракеля Монкаду. Урсула вступилась за него. «Это лучший из всех правителей, которые были у нас в Макондо, — сказала она полковнику Аурелиано Буэндиа. — Не стану уж говорить тебе о его доброте, его любви к нашей семье, ты это сам знаешь лучше других». Полковник Аурелиано Буэндиа устремил на нее осуждающий взгляд.
— Я не уполномочен вершить правосудие, — возразил он. — Если у вас есть что сказать, скажите это перед военным судом.
Урсула не только так и поступила, но привела с собой матерей повстанческих офицеров, уроженцев Макондо. Одна за другой эти старейшие жительницы города — кое-кто из них даже принимал участие в смелом переходе через горный хребет — восхваляли достоинства генерала Монкады. Последней в процессии была Урсула. Еe печальный, исполненный достоинства вид, уважение к ее имени, горячая убежденность, прозвучавшая в ее словах, на мгновение поколебали весы правосудия. «Вы очень серьезно отнеслись к этой страшной игре, и правильно сделали — вы исполняли свой долг, — сказала она членам трибунала. — Но не забывайте: пока мы живем на свете, мы остаемся вашими матерями и, будь вы хоть сто раз революционеры, имеем право спустить с вас штаны и отлупить ремнем при первом же к нам неуважении». Когда суд удалился на совещание, в воздухе классной комнаты, превращенной в казарму, еще звучали эти слова. В полночь генерал Хосе Ракель Монкада был приговорен к смерти. Несмотря на ожесточенные упреки Урсулы, полковник Аурелиано Буэндиа отказался смягчить кару. Незадолго до рассвета он пришел к осужденному — в комнату, где стояли колодки.
— Помни, кум, — сказал он ему, — тебя расстреливаю не я. Тебя расстреливает революция.
Генерал Монкада даже не встал с койки при его появлении.
— Пошел ты к чертовой матери, кум, — ответил он.
С самого своего возвращения и вплоть до этой минуты полковник Аурелиано Буэндиа не позволял себе взглянуть на генерала с участием. Теперь он удивился его постаревшему виду, дрожащим рукам и какой-то будничной покорности, с которой осужденный ждал смерти, и почувствовал глубокое презрение к себе, но спутал его с пробуждающимся состраданием.
— Ты знаешь не хуже меня, — сказал он, — что всякий военный трибунал — это фарс, на самом деле тебе приходится расплачиваться за преступления других. На этот раз мы решили выиграть войну любой ценой. Разве ты на моем месте не поступил бы так же?
Генерал Монкада встал, чтобы протереть полой рубашки свои толстые очки в черепаховой оправе.
— Вероятно, — заметил он. — Но меня огорчает не то, что ты собираешься меня расстрелять: в конце концов, для таких людей, как мы, это естественная смерть. — Он положил очки на постель и снял с цепочки часы. — Меня огорчает, — продолжал он, — что ты, ты, который так ненавидел профессиональных вояк, так боролся с ними, так их проклинал, теперь сам уподобился им. И ни одна идея в мире не может служить оправданием такой низости. — Он снял обручальное кольцо и образок Девы Исцелительницы и положил их рядом с очками и часами. — Если так пойдет и дальше, — заключил он, — ты не только станешь самым деспотичным и кровавым диктатором в истории нашей страны, но и расстреляешь мою куму Урсулу, чтобы успокоить свою совесть.
Полковник Аурелиано Буэндиа даже бровью не повел. Тогда генерал Монкада передал ему очки, образок, часы и кольцо и сказал уже другим тоном:
— Но я позвал тебя не для того, чтобы ругать. Я хотел просить тебя отправить это моей жене.
Полковник Аурелиано Буэндиа положил вещи к себе в карман.
— Она все еще в Манауре?
— В Манауре, — подтвердил генерал Монкада, — в том же доме за церковью, куда ты посылал прошлое письмо.
— Я сделаю это с большим удовольствием, Хосе Ракель, — сказал полковник Аурелиано Буэндиа.
Когда он вышел на улицу — в голубоватый туман, лицо его сразу стало влажным, как во время того, другого рассвета, и лишь тут он понял, почему распорядился привести приговор в исполнение во дворе казармы, а не у кладбищенской стены. Выстроенное напротив двери отделение приветствовало его так, как полагается приветствовать главу государства.
— Можете выводить, — приказал он.
x x x
Полковник Геринельдо Маркес первым почувствовал пустоту войны. Как гражданский и военный правитель Макондо, он дважды в неделю сносился по телеграфу с полковником Аурелиано Буэндиа. Сначала их переговоры определяли ход некой действительно идущей войны, ясно видимые очертания ее позволяли в любой момент установить, на каком этапе она находится, и предусмотреть, в каком направлении будет развиваться. Хотя полковник Аурелиано Буэндиа не допускал откровенности даже с самыми близкими друзьями, в те времена он еще сохранял с ними простой, непринужденный тон, по которому его сразу можно было узнать на другом конце линии. Нередко он без видимой нужды затягивал переговоры и позволял им вылиться в обмен домашними новостями. Но по мере того как война охватывала все большую и большую территорию и становилась все ожесточеннее, его образ понемногу тускнел, отодвигаясь в область нереального. Точки и тире голоса становились с каждым разом все более далекими и неуверенными, соединяясь и комбинируясь, они теперь часто образовывали слова, почти лишенные смысла. Когда это происходило, полковник Геринельдо Маркес ограничивался только тем, что слушал, испытывая тягостное чувство, будто он общается по телеграфу с каким-то незнакомцем из другого мира.
— Все понял, Аурелиано, — выстукивал он ключом, завершая беседу. — Да здравствует партия либералов!
Кончилось тем, что полковник Геринельдо Маркес совершенно оторвался от войны. Раньше война была для него реальным действием, необоримой страстью его молодости, теперь она превратилась в нечто далекое и чужое — в пустоту. Единственным его прибежищем стала комната, где Амаранта занималась шитьем. Он появлялся там каждый вечер. Ему нравилось глядеть на руки Амаранты, как они закладывают в складки белоснежное голландское полотно, пока Ремедиос Прекрасная крутит ручку швейной машины. Долгие часы проходили в молчании, хозяйка и гость довольствовались присутствием друг друга; Амаранта в глубине души радовалась, что пламя его преданности не угасает, но он оставался в полном неведении насчет тайных намерений этого недоступного его пониманию сердца. Узнав, что полковник Геринельдо Маркес вернулся в Макондо, Амаранта чуть не умерла от волнения. Тем не менее, когда он вошел, держа левую руку на перевязи — всего лишь один из многих в шумной свите полковника Аурелиано Буэндиа, — и Амаранта увидела, как его потрепала суровая жизнь в изгнании, как он постарел от времени и заброшенности, какой он грязный, потный, пыльный, весь пропахший конюшней, некрасивый, она готова была упасть в обморок от разочарования. «Боже мой, — подумала она, — это не тот, кого я ждала». Однако на следующий день он явился выбритый и чистый, без своей окровавленной повязки, от усов еще пахло цветочной водой. Он преподнес Амаранте отделанный перламутром молитвенник.
— Странный вы народ, мужчины, — сказала она, потому что не могла придумать ничего другого. — Всю жизнь боретесь против священников, а дарите молитвенники.
С тех пор даже в самые критические дни войны он приходил к ней каждый вечер. И случалось, вертел ручку швейной машины, если Ремедиос Прекрасной не было на месте. Амаранту трогали его постоянство, его верность, волновало, что перед ней склоняется облеченный такой большой властью человек, что он оставляет свою саблю и пистолет в гостиной и безоружный входит в ее комнату. Однако всякий раз, когда полковник Геринельдо Маркес в течение этих четырех лет снова и снова признавался ей в своих чувствах, Амаранта неизменно отвергала его, правда, всегда стараясь при этом не ранить, потому что, хотя ей еще и не удалось полюбить полковника, обходиться без него она уже не могла. Тронутая необычайной верностью Геринельдо Маркеса, на его защиту неожиданно встала Ремедиос Прекрасная, до той минуты казавшаяся совершенно безразличной к окружающему — многие даже считали ее умственно отсталой. И тут Амаранта обнаружила, что выращенная ею девочка, юность которой только еще начала расцветать, уже превратилась в такую красавицу, какой Макондо не видывал. Амаранта почувствовала, что в сердце ее зарождается та же самая злоба, какую прежде она испытывала к Ребеке. Моля Бога, чтобы эта злоба не довела ее до крайности и ей не пришлось бы пожелать смерти Ремедиос Прекрасной, она изгнала девушку из своей комнаты. Как раз в то время полковник Геринельдо Маркес начал проникаться отвращением к войне. Готовый пожертвовать для Амаранты славой, стоившей ему лучших лет жизни, он пустил в ход последние запасы красноречия, всю свою огромную, так долго сдерживаемую нежность. Но ему не удалось уговорить Амаранту. Одним августовским вечером, раздавленная невыносимой тяжестью собственного упорства, Амаранта заперлась в спальне, чтобы до самой смерти оплакивать свое одиночество, ибо она только что дала настойчивому полковнику окончательный ответ.
— Забудем друг друга навсегда, — сказала она. — Мы слишком стары для всего этого.
В тот же вечер полковник Геринельдо Маркес был вызван на телеграф полковником Аурелиано Буэндиа. Состоялся обычный разговор, который не мог внести ничего нового в топтавшуюся на месте войну. Когда все уже было сказано, полковник Геринельдо Маркес обвел взглядом пустынные улицы, увидел капли воды, повисшие на ветках миндальных деревьев, и почувствовал, что погибает от одиночества.
— Аурелиано, — грустно отстучал он ключом, — в Макондо идет дождь.
На линии наступила долгая тишина. Потом аппарат стал выбрасывать суровые точки и тире полковника Аурелиано Буэндиа.
— Не валяй дурака, Геринельдо, — сказали точки и тире. — На то и август, чтобы шел дождь.
Полковник Геринельдо Маркес, давно не видевший друга, был несколько встревожен необычной резкостью ответа. Но через два месяца, когда полковник Аурелиано Буэндиа возвратился в Макондо, эта неясная тревога сменилась изумлением, почти испугом. Даже Урсула была потрясена тем, как изменился ее сын. Он появился без шума, без свиты, закутанный, несмотря на жару, в плащ; его сопровождали три любовницы, которых он поселил всех вместе в одном доме, где и проводил большую часть суток, валяясь в гамаке. Он едва выбирал время для чтения депеш и донесений о ходе войны. Как-то полковник Геринельдо Маркес обратился к нему за распоряжениями по поводу эвакуации одного пограничного городка — дальнейшее пребывание в нем повстанческих войск грозило международными осложнениями.
— Не тревожь меня из-за всякой мелочи, — приказал полковник Аурелиано Буэндиа. — Спроси ответа у Божественного Провидения.
То был, пожалуй, самый критический момент войны. Землевладельцы-либералы, на первых порах поддерживавшие революцию, заключили тайное соглашение с землевладельцами-консерваторами, чтобы помешать пересмотру прав на землю. Политики-либералы, нажившие в эмиграции капитал на войне, публично осудили жесткие меры, принятые полковником Аурелиано Буэндиа, но даже это не вывело его из апатии. Он больше не перечитывал своих стихотворений, которые занимали около пяти томов и валялись теперь, забытые, на дне сундука. Ночью или во время сиесты он звал к себе в гамак одну из своих трех женщин, получал от нее примитивное удовлетворение и засыпал каменным сном, казалось, не нарушаемым даже тенью тревоги. И только он один знал, что его безрассудное сердце осуждено на вечные муки неуверенности. Вначале, опьяненный триумфальным возвращением на родину и своими невероятными победами, он склонился над головокружительной бездной величия. Ему нравилось занимать место по правую руку от герцога Марлборо, его великого учителя в искусстве войны, чей наряд из тигровых шкур вызывал восхищение взрослых и удивление детей. Именно тогда он принял решение не подпускать к себе ближе чем на три метра ни одно человеческое существо, даже Урсулу. Всюду, куда бы он ни являлся, его адъютанты очерчивали мелом на полу круг, и, стоя в центре этого круга, вступать в который дозволялось лишь ему одному, полковник Аурелиано Буэндиа краткими, категорическими приказами решал судьбы мира. Расстреляв генерала Монкаду, он поспешил выполнить последнюю волю своей жертвы сразу же, как только ему удалось попасть в Манауре. Вдова взяла очки, часы, кольцо, образок, но не разрешила переступить порог своего дома.
— Не входите, полковник, — сказала она. — Командуйте на вашей войне, а в моем доме командую я.
Полковник Аурелиано Буэндиа ничем не показал, что он разгневан, но снова обрел душевное спокойствие лишь после того, как его личная охрана разграбила и спалила дом вдовы. «Береги свое сердце, Аурелиано, — предостерег его тогда полковник Геринельдо Маркес. — Ты гниешь заживо». Около этого времени полковник Аурелиано Буэндиа созвал второе совещание командующих повстанческими войсками. Явился самый пестрый народ: здесь были идеалисты, честолюбцы, авантюристы, люди, отверженные обществом, и даже обыкновенные преступники. В том числе один чиновник-консерватор, примкнувший к революции, чтобы спастись от наказания за растрату казенных денег. Многие даже не знали, за что они сражаются. Среди этой разношерстной толпы, где несогласие в убеждениях готово было уже вызвать внутренний взрыв, обращала на себя внимание одна мрачная и властная фигура — генерал Теофило Варгас. Это был чистокровный индеец, человек грубый, неграмотный, наделенный молчаливым коварством и пророческим пылом, помогавший ему превращать людей в безумных фанатиков. Полковник Аурелиано Буэндиа рассчитывал объединить на совещании все повстанческое командование для борьбы против махинаций политиков. Но генерал Теофило Варгас расстроил его планы: за несколько часов он успел внести разлад в коалицию самых опытных командиров и захватил главное командование в свои руки. «С этой бестией надо быть настороже», — сказал полковник Аурелиано Буэндиа своим офицерам. — Для нас такой человек опаснее военного министра». Тогда один молоденький капитан, обычно отличавшийся робостью, осторожно поднял вверх указательный палец.
— Это очень просто, полковник, — сказал он. — Надо его убить.
Полковника Аурелиано Буэндиа встревожила не жестокость предложения, на долю секунды опередившего собственную его мысль, а та форма, в которой оно было сделано.
— Не ждите, что я отдам такой приказ, — ответил он.
Приказа он действительно не отдал. Однако спустя пятнадцать дней генерал Теофило Варгас попал в засаду и был изрублен на куски ударами мачете, а полковник Аурелиано Буэндиа принял главное командование. В ту же ночь, когда власть его была признана всеми командирами повстанцев, он вдруг проснулся, охваченный внезапным ужасом, и стал кричать, требуя принести ему одеяло. Внутренний холод, пронизывавший его до самых костей и терзавший даже под жаркими лучами солнца, мешал ему спать в течение многих месяцев, пока наконец не сделался чем-то привычным. Опьянение властью начало перемежаться вспышками глубокого недовольства собой. Пытаясь излечиться от непрестанного холода, он приказал расстрелять молодого офицера, посоветовавшего ему убить генерала Теофило Варгаса. Приказы его исполнялись раньше, чем он успевал их отдать, раньше даже, чем он успевал их задумать, и всегда шли дальше тех границ, до которых он сам осмелился бы их довести. Заплутавшись в пустыне одиночества своей необъятной власти, он почувствовал, что теряет почву под ногами. Его раздражали теперь радостные клики толпы в захваченных им городах, ему казалось, что точно так же эти же самые люди чествовали здесь его врагов. Где бы он ни был, повсюду ему встречались юноши, которые смотрели на него такими же, как у него, глазами, говорили с ним таким же, как у него, голосом, приветствовали его с тем же недоверием, с каким он приветствовал их, и называли себя его сыновьями. Он испытывал странное чувство — будто его размножили, повторили, но одиночество становилось от этого лишь более мучительным. У него появилась уверенность, что собственные офицеры обманывают его. Он охладел к герцогу Марлборо. «Лучший друг тот, кто уже умер», — любил он повторять в те дни. Он устал от постоянной подозрительности, от порочного круга вечной войны, по которому кружился, оставаясь, в сущности, на одном и том же месте, только все старея, все более изматываясь, все менее понимая: почему, как, до каких пор? За пределами того отграниченного меловой линией пространства, где он находился, всегда стоял кто-нибудь. Кто-нибудь, кому не хватало денег, у кого сын заболел коклюшем, кто мечтал заснуть навсегда, потому что был сыт по горло этой дерьмовой войной, и кто, однако, собирал остатки своих сил, вытягивался по стойке «смирно» и рапортовал: «Все спокойно, полковник». А спокойствие и было как раз самым страшным в нескончаемой войне: оно означало, что ничего не происходит. Обреченный на одиночество, покинутый своими предчувствиями, спасаясь от холода, который будет сопровождать его до могилы, полковник Аурелиано Буэндиа пытался найти в Макондо последнее убежище, погреться у костра самых старых своих воспоминаний. Его апатия была такой глубокой, что, когда сообщили о прибытии делегации либеральной партии для обсуждения с ним важнейших политических вопросов, он только перевернулся в своем гамаке на другой бок и даже не дал себе труда открыть глаза.
— Сведите их к шлюхам, — буркнул он.
Члены делегации — шесть адвокатов в сюртуках и цилиндрах — с редким стоицизмом переносили жгучее ноябрьское солнце. Урсула поселила их у себя в доме. Большую часть дня они тайно совещались, запершись в спальне, а вечером просили дать им охрану и ансамбль аккордеонистов и снимали для себя все заведение Катарино. «Не мешайте им, — приказал полковник Аурелиано Буэндиа. — Я прекрасно знаю, что им надо». Состоявшиеся в начале декабря долгожданные переговоры заняли меньше часа, хотя очень многие думали, что они обернутся бесконечной дискуссией.
На этот раз полковник Аурелиано Буэндиа не вошел в меловой круг, который его адъютанты начертили в душной гостиной возле похожей на призрак пианолы, укрытой, словно саваном, белой простыней. Он сел на стул рядом со своими политическими советниками и, закутавшись в плащ, молча слушал краткие предложения делегации. Его просили: во-первых, отказаться от пересмотра прав на землю, чтобы возвратить партии поддержку землевладельцев-либералов; во-вторых, отказаться от борьбы с влиянием церкви, чтобы получить опору среди верующих; и наконец, отказаться от требования равных прав для законных и незаконных детей, чтобы сохранить святость и нерушимость семейного очага.
— Значит, — улыбнулся полковник Аурелиано Буэндиа, когда чтение было закончено, — мы боремся только за власть.
— Мы внесли эти поправки в нашу программу по тактическим соображениям, — возразил один из делегатов. — В настоящее время самое главное — расширить нашу опору в народе. А там будет видно.
Один из политических советников полковника Аурелиано Буэндиа поспешил вмешаться.
— Это противоречит здравому смыслу, — заявил он. — Если ваши поправки хороши, стало быть, следует признать, что хорош режим консерваторов. Если с помощью ваших поправок нам удастся расширить нашу опору в народе, как вы говорите, стало быть, следует признать, что режим консерваторов имеет широкую опору в народе. И в итоге все мы должны будем признать, что двадцать лет боролись против интересов нации.
Он собирался продолжать, но полковник Аурелиано Буэндиа остановил его. «Не тратьте напрасно время, доктор, — сказал он. — Самое главное, что с этого момента мы боремся только за власть». Все еще улыбаясь, он взял бумаги, врученные ему делегацией, и приготовился подписать их.
— Раз так, — заключил он, — у нас нет возражений.
Его офицеры переглянулись, ошеломленные происходящим.
— Простите меня, полковник, — тихо сказал полковник Геринельдо Маркес, — но это измена.
Полковник Аурелиано Буэндиа задержал в воздухе уже обмакнутое в чернила перо и обрушился на дерзкого всей тяжестью своей власти.
— Сдайте мне ваше оружие, — приказал он.
Полковник Геринельдо Маркес встал и положил оружие на стол.
— Отправляйтесь в казармы, — приказал полковник Аурелиано Буэндиа. — Вы поступаете в распоряжение революционного трибунала.
Затем он подписал декларацию и вернул ее делегатам со словами:
— Сеньоры, вот ваши бумаги. Употребите их с пользой.
Через два дня полковник Геринельдо Маркес, обвиненный в государственной измене, был приговорен к смертной казни. Вновь погрузившийся в свой гамак полковник Аурелиано Буэндиа оставался глух к мольбам о помиловании. Накануне дня казни Урсула пренебрегла приказом сына не беспокоить его и вошла к нему в спальню. Одетая в черное, необыкновенно величественная, она так и не присела все три минуты, что длилось свидание.
— Я знаю, ты расстреляешь Геринельдо, — сказала она спокойно, — и ничего не могу сделать, чтобы помешать этому. Но предупреждаю тебя об одном: как только я увижу его труп, клянусь тебе прахом моего отца и моей матери, клянусь тебе памятью Хосе Аркадио Буэндиа, клянусь перед Богом, где бы ты ни был, я выволоку тебя и убью своими руками. — И прежде чем покинуть комнату, не ожидая его ответа, она заключила: — Ты поступаешь так, словно родился со свиным хвостом.
Во время этой нескончаемой ночи, пока полковник Геринельдо Маркес вспоминал канувшие в прошлое вечера, проведенные в комнате Амаранты, полковник Аурелиано Буэндиа час за часом долбил твердую скорлупу одиночества, пытаясь проломить ее. Единственные счастливые мгновения, которые подарила ему судьба после того далекого вечера, когда отец взял его с собой посмотреть на лед, прошли в ювелирной мастерской, где он занимался изготовлением золотых рыбок. Ему пришлось развязать тридцать две войны, нарушить все свои соглашения со смертью, вываляться, как свинья, в навозе славы, для того чтобы он смог открыть — с опозданием почти на сорок лет — преимущества простой жизни.
На рассвете, когда до казни оставался один час, он, изнуренный бессонной ночью, вошел в комнату, где стояли колодки. «Фарс окончен, друг, — сказал он полковнику Геринельдо Маркесу. — Идем отсюда, пока наши пьянчуги тебя не расстреляли». Полковник Геринельдо Маркес не мог скрыть презрения, которое вызвал у него этот поступок.
— Нет, Аурелиано, — ответил он. — Лучше мне умереть, чем видеть, что ты превратился в одного из продажных наемников.
— А ты и не увидишь, — сказал полковник Аурелиано Буэндиа. — Надевай сапоги и помоги мне кончить с этой сволочной войной.
Говоря так, он еще не знал, что гораздо легче начать войну, чем кончить ее. Ему понадобился почти год кровавой жестокости, чтобы вынудить правительство предложить выгодные для повстанцев условия мира, и еще один год, чтобы убедить своих сторонников в необходимости принять эти условия. Он дошел до невообразимых пределов бесчеловечности, подавляя восстания своих же собственных офицеров, не пожелавших торговать победой, и, чтобы бесповоротно сломить их сопротивление, не побрезговал даже помощью войск противника.
Ни разу в жизни не воевал он лучше. Уверенность в том, что наконец-то он сражается за свое освобождение, а не за абстрактные идеи и лозунги, которые политики в зависимости от обстановки могут выворачивать с лица наизнанку, наполняла его пылким энтузиазмом. Полковник Геринельдо Маркес, боровшийся за поражение столь же убежденно и преданно, как раньше боролся за победу, упрекал его в ненужной смелости. «Не беспокойся, — улыбался полковник Аурелиано Буэндиа. — Умереть совсем не так легко, как думают». По отношению к нему это было правдой. Он верил, что день его смерти предопределен, и вера облекала его чудесной броней, бессмертием до назначенного срока, оно делало его неуязвимым для опасностей войны и позволило ему в конце концов завоевать поражение — это оказалось значительно труднее, чем одержать победу, и потребовало гораздо больше крови и жертв.
За те двадцать лет, что полковник Аурелиано Буэндиа провел на войне, он нередко заезжал домой, но всегдашняя спешка, постоянно сопровождавшая его военная свита, ореол почти легендарной славы, к которому не оставалась равнодушной даже Урсула, сделали его в конце концов чужим человеком для близких. Во время последнего появления в Макондо, когда он снял отдельный дом для трех любовниц, он всего лишь два или три раза удосужился принять приглашение к обеду и повидаться со своей семьей. Ремедиос Прекрасная и родившиеся в разгар войны близнецы его почти не знали. Амаранта же никак не могла соединить образ брата, который провел юность за изготовлением золотых рыбок, с образом легендарного воителя, установившего между собой и остальным человечеством расстояние в три метра. Но когда прошел слух о перемирии и все стали думать о том, что полковник Аурелиано Буэндиа, наверное, скоро вернется домой и опять превратится в обыкновенного человека, доступного для любви близких, родственные чувства, так долго пребывавшие в летаргическом сне, ожили, обретя необычайную силу.
— Наконец-то, — сказала Урсула. — Опять у нас будет мужчина в доме.
Амаранта первой заподозрила, что они потеряли его навсегда. За неделю до перемирия он вошел в дом: без свиты, предшествуемый только двумя босоногими ординарцами, которые сложили в галерее седло и сбрую мула и сундучок со стихами — единственное, что осталось от императорской экипировки полковника Аурелиано Буэндиа; Амаранта окликнула брата, когда он проходил мимо ее комнаты. Полковник Аурелиано Буэндиа словно бы и не мог вспомнить, кто перед ним.
— Я Амаранта, — сказала она приветливо, обрадованная его возвращением, и показала ему руку с черной повязкой. — Видишь?
Полковник Аурелиано Буэндиа улыбнулся так же, как в то далекое утро, когда он шел по Макондо, осужденный на смерть, и впервые увидел эту повязку.
— Ужасно, — сказал он. — Как время идет!
Правительственные войска были вынуждены поставить у дома охрану. Полковник Аурелиано Буэндиа возвратился осмеянный, оплеванный, обвиненный в том, что он, стараясь продаться подороже, умышленно затягивал войну. Его трясло от лихорадки и холода, под мышками снова вздулись нарывы. За шесть месяцев до этого дня, прослышав о перемирии, Урсула открыла и убрала спальню сына, окурила миром все углы, думая, что он вернется, готовый спокойно дожидаться старости среди обветшалых кукол Ремедиос. Но на самом деле за минувшие два года он свел последние счеты с жизнью, и даже старость была для него уже позади. Проходя мимо ювелирной мастерской, прибранной Урсулой с особой тщательностью, он и внимания не обратил на то, что в замке торчит ключ. До его сознания не дошли мелкие, но хватающие за душу разрушения, учиненные в доме временем, разрушения, которые после столь длительного отсутствия потрясли бы любого человека, сохранившего живыми свои воспоминания. Ничто не отозвалось болью в его сердце: ни облупившаяся штукатурка на стенах, ни лохмотья паутины по углам, ни запущенные бегонии, ни источенные термитами балки, ни поросшие мхом косяки дверей, — он не попался ни в одну из всех этих коварных ловушек, расставленных для него тоской. Сел в галерее, не снимая сапог, укутавшись в плащ, словно зашел в дом переждать непогоду, и целый вечер смотрел, как льется на бегонии дождь. Тогда Урсуле стало ясно, что он недолго проживет с нею. «Может, опять война, — подумала она, — а если не война, то, значит, смерть». Мысль эта была такой отчетливой и убедительной, что Урсула восприняла ее как пророчество.
Вечером за ужином Аурелиано Второй взял хлеб в правую руку, а ложку — в левую. Его брат-бдизнец, Хосе Аркадио Второй, взял хлеб в левую руку; а ложку — в правую. Согласованность их движений была столь велика, что они казались не двумя сидящими друг против друга братьями, а каким-то хитроумным устройством из зеркал. Этот спектакль, придуманный близнецами в тот день, когда они осознали свое полное сходство, давался в честь вновь прибывшего. Но полковник Аурелиано Буэндиа ничего не заметил. Он был так далек от всего окружающего, что даже не обратил внимания на Ремедиос Прекрасную, которая прошла мимо столовой совершенно голая. Одна только Урсула осмелилась вывести его из задумчивости.
— Если ты собираешься снова уехать, — сказала она среди ужина, — хоть постарайся запомнить, как мы выглядели сегодня вечером.
Тогда полковник Аурелиано Буэндиа понял, что Урсула, единственная из всех человеческих существ, сумела разглядеть нищету его души; он не был удивлен, но впервые за много лет осмелился посмотреть ей прямо в лицо. У нее была изборожденная морщинами кожа, стершиеся зубы, сухие, бесцветные волосы и удивленный взгляд. Он сравнил ее с самым старым из своих воспоминаний о ней, с Урсулой того дня, когда он предсказал, что горшок с кипящим супом упадет на пол, и горшок действительно упал и разбился. В одно мгновение он заметил царапины, мозоли, раны и шрамы, которые оставили на ней более полувека будничных забот и трудов, и обнаружил, что эти печальные следы не вызывают в нем даже простого сострадания. Тогда он сделал последнее усилие, чтобы отыскать в своем сердце то место, где он сгноил все свои добрые чувства, и не смог его найти. В былое время он по крайней мере испытывал что-то похожее на стыд, когда запах собственной кожи напоминал ему о запахе Урсулы, и мысли его нередко обращались к матери. Но война все уничтожила. Даже Ремедиос, его жена, была сейчас лишь тусклым образом какой-то незнакомки, годившейся ему в дочери. От бесчисленных женщин, встреченных им в пустыне любви и разбросавших его семя по всему побережью, не сохранилось в его душе никакого следа. Обычно они приходили к нему в темноте и уходили до зари, и наутро уже ничто о них не напоминало, разве лишь ощущение какой-то пресыщенности во всем теле. Единственной привязанностью, устоявшей против времени и войны, было чувство, которое он испытывал в детстве к своему брату — Хосе Аркадио, но зиждилось оно не на любви, а на сообщничестве.
— Простите, — извинился он в ответ на требование Урсулы. — Это война все доконала.
На другой день он занялся уничтожением всяких следов своего пребывания на свете. В ювелирной мастерской он не тронул лишь то, на чем не было отпечатка его личности, одежду свою подарил ординарцам, а оружие закопал во дворе, с тем же покаянным чувством, с каким его отец зарыл копье, убившее Пруденсио Агиляра. Оставил себе только револьвер с одним-единственным патроном. Урсула ни во что не вмешивалась. Она запротестовала всего раз — когда он собрался было снять освещаемый неугасимой лампадой дагерротип Ремедиос в гостиной. «Этот портрет давно уже не твой, — сказала Урсула. — Это семейная святыня». Накануне подписания перемирия, когда в доме не оставалось почти ни одной вещи, которая могла бы напомнить о полковнике Аурелиано Буэндиа, он принес в пекарню, где Санта София де ла Пьедад готовилась разжигать печи, сундучок со своими стихами.
— Растопи этим, — сказал он, протягивая ей сверток пожелтевших бумаг. — Такое старье будет хорошо гореть.
Санта Софии де ла Пьедад, молчаливой, уступчивой, никогда не возражавшей даже своим детям, почудилось, что ей предлагают сделать что-то запретное.
— Это важные бумаги, — сказала она.
— Нет, — ответил полковник. — Такое пишут для самого себя.
— Тогда, — предложила она, — вы их сами и сожгите, полковник.
Он не только так и сделал, но даже разрубил топором сундук и бросил в огонь щепки. За несколько часов до этого его навестила Пилар Тернера. Много лет не встречавший ее, полковник Аурелиано Буэндиа удивился, что она так постарела и располнела, что смех ее утратил былую звонкость, но вместе с тем он был удивлен, какого мастерства достигла она в гадании на картах. «Береги рот», — остерегла его Пилар Тернера, и он подумал: разве эти слова не явились поразительным предвосхищением ожидавшей его судьбы, когда она сказала их в прошлый раз, в самый расцвет его славы. Вскоре после встречи с Пилар Тернерой он, стараясь не обнаружить особой заинтересованности, попросил своего личного врача, только что удалившего ему гной из нарывов, показать, где точно находится сердце. Врач его выслушал и затем испачканной йодом ватой нарисовал у него на груди круг.
Вторник — день подписания перемирия — выдался холодным и дождливым. Полковник Аурелиано Буэндиа появился на кухне раньше своих обычных пяти часов утра и выпил всегдашнюю чашку кофе без сахара. «В такой день, как сегодня, ты родился на свет, — сказала ему Урсула. — Всех испугали твои открытые глаза». Он не обратил на нее внимания, так как прислушивался к топоту марширующих солдат, сигналам трубы и отрывистым командам, которые врывались в тишину раннего утра. Хотя после стольких лет войны полковник Аурелиано Буэндиа должен был привыкнуть к этим звукам, он ощутил слабость в коленях и озноб, как в юности, когда в первый раз увидел обнаженную женщину. И смутно подумал, попав наконец в западню тоски, что, если бы в то время женился на этой женщине, он не узнал бы ни войны, ни славы и остался бы просто безымянным ремесленником — счастливым животным. Эта запоздалая и неожиданная слабость отравила ему завтрак. Когда в шесть часов утра за ним пришел полковник Геринельдо Маркес с группой повстанческих офицеров, полковник Аурелиано Буэндиа выглядел еще более молчаливым, задумчивым и одиноким, чем обычно. Урсула пыталась накинуть ему на плечи новый плащ. «Что подумает правительство, — уговаривала она. — Вообразят, что у тебя даже на плащ денег не осталось, потому ты и сдался». Плаща он не взял, но уже в дверях, увидев льющиеся с неба струи воды, согласился надеть старую фетровую шляпу Хосе Аркадио Буэндиа.
— Аурелиано, — попросила Урсула, — если тебе там придется плохо, ты вспомнишь о своей матери, обещай мне это.
Он улыбнулся ей отрешенной улыбкой, клятвенно поднял руку и, не проронив ни слова, шагнул за порог навстречу угрозам, попрекам и проклятиям, которые будут следовать за ним через весь город. Урсула задвинула засов на двери, решив больше не открывать ее до конца своих дней. «Мы сгнием тут взаперти в нашем женском монастыре, — подумала она, — обратимся в прах, но не доставим этому подлому люду радости видеть наши слезы». Все утро она пыталась найти в доме хоть что-нибудь напоминающее о сыне, но так ничего и не разыскала, даже в самых потаенных уголках.
Церемония состоялась в двадцати километрах от Макондо под гигантской сейбой, вокруг которой позже был основан город Неерландия. Представителей правительства и партий и делегацию повстанцев, уполномоченную сложить оружие, обслуживала шумная гурьба послушниц в белых одеждах, напоминавшая потревоженную дождем голубиную стаю. Полковник Аурелиано Буэндиа приехал на грязном, облезлом муле. Он был не брит и страдал скорее от боли, причиняемой нарывами, чем от сознания страшного крушения всех своих иллюзий, потому что исчерпал уже всякую надежду, оставил позади славу и тоску по славе. Согласно с его желанием, не было ни музыки, ни фанфар, ни праздничного трезвона, ни криков «ура!» и никаких других проявлений радости, способных нарушить траурный характер перемирия. Бродящего фотографа, успевшего сделать с полковника Аурелиано Буэндиа один снимок, который мог бы остаться потомству, заставили разбить негатив, не позволив даже проявить его.
Процедура заключения перемирия заняла ровно столько времени, сколько понадобилось для того, чтобы все поставили свои подписи. Делегаты сидели за простым деревенским столом в центре потрепанного циркового шатра, вокруг стояли последние сохранившие верность полковнику Аурелиано Буэндиа офицеры. Прежде чем собрать подписи, личный представитель президента республики хотел огласить акт капитуляции, но полковник Аурелиано Буэндиа воспротивился этому. «Не будем тратить время на формальности», — сказал он и приготовился подписать бумаги не читая. Тогда один из его офицеров нарушил сонную тишину шатра.
— Полковник, — сказал он, — окажите нам милость: не подписывайтесь первым.
Полковник Аурелиано Буэндиа согласился. После того как документ обошел вокруг стола, среди такой глубокой тишины, что по царапанью пера о бумагу можно было угадать буквы каждой подписи, первое место все еще оставалось пустым. Полковник Аурелиано Буэндиа приготовился заполнить его.
— Полковник, — сказал тогда другой из его офицеров, — у вас еще есть возможность спасти себя от позора.
Не изменившись в лице, полковник Аурелиано Буэндиа расписался на первом экземпляре акта. Он еще не кончил расписываться на последней копии, когда у входа в шатер появился офицер повстанческих войск, держа под уздцы нагруженного двумя сундуками мула. Несмотря на свою крайнюю молодость, вновь прибывший производил впечатление человека сухого и сдержанного. Это был казначей повстанцев округа Макондо. Чтобы поспеть вовремя, он проделал тяжелое шестидневное путешествие, таща за собой умирающего от голода мула. С бесконечной осторожностью он снял сундуки со спины мула, открыл их и выложил на стол один за другим семьдесят два золотых кирпича. Это было целое состояние, о существовании которого все забыли. В последний год центральное командование развалилось, революция переродилась в кровавое соперничество главарей, и среди общей неразберихи уже никто ни за что не отвечал. Золото повстанцев, отлитое в блоки, покрытые затем глиной, осталось без всякого контроля. Полковник Аурелиано Буэндиа заставил включить семьдесят два золотых кирпича в акт капитуляции и подписал его, не допустив никаких обсуждений. Изможденный юноша стоял перед ним и глядел ему в глаза своими ясными, цвета золотистого сахарного сиропа глазами.
— Что еще? — спросил его полковник Аурелиано Буэндиа.
Молодой офицер стиснул зубы.
— Расписка, — сказал он.
Полковник Аурелиано Буэндиа собственноручно выдал ему расписку. Затем выпил стакан лимонада и съел кусок бисквита, предложенные послушницами, и удалился в походную палатку, приготовленную на тот случай, если он захочет отдохнуть. Там он снял рубашку, сел на край койки и в три часа пятнадцать минут пополудни выстрелил из пистолета в круг, который его личный врач нарисовал йодом у него на груди. В этот самый час в Макондо Урсула подняла крышку горшка с молоком, стоявшего на плите, удивляясь, что молоко так долго не закипает, и обнаружила в нем великое множество червей.
— Аурелиано убили! — воскликнула она.
Потом, повинуясь привычке, выработанной одиночеством, бросила взгляд во двор и увидела Хосе Аркадио Буэндиа, грустного, промокшего под дождем и гораздо более старого, чем он был, когда умер. «Его убили предательски, — уточнила она, — и никто не позаботился закрыть ему глаза».
Ночью Урсула заметила сквозь слезы светящиеся оранжевым светом диски, которые стремительно пересекали небо, подобные падающим звездам, и решила, что это знамение смерти. Она все еще рыдала под каштаном, припав к коленям своего мужа, когда принесли полковника Аурелиано Буэндиа, обернутого в задубевший от крови плащ. В его открытых глазах полыхало бешенство.
Он был вне опасности. Сквозная рана оказалась такой чистой и прямой, что врач без всякого труда засунул ему в грудь и вытащил через спину пропитанный йодом шнурок. «Это мой шедевр, — сказал с удовлетворением лекарь. — Тут единственное место, где пуля могла пройти, не задев ни одного жизненного центра». Полковник Аурелиано Буэндиа увидел себя в окружении послушниц, охваченных состраданием к нему и распевающих исполненные безнадежности псалмы за упокой его души, и тогда он пожалел, что не выстрелил себе в рот, как собирался сделать вначале, просто чтобы посмеяться над предсказанием Пилар Тернеры.
— Если бы у меня еще была хоть какая-нибудь власть, — сказал он врачу, — я расстрелял бы вас без суда и следствия. Не за то, что вы спасли мне жизнь, а за то, что превратили меня в посмешище.
Несостоявшаяся смерть в течение нескольких часов вернула полковнику Аурелиано Буэндиа утраченный престиж. Те же люди, которые выдумали легенду о том, что он продал победу за дом со стенами из золотых кирпичей, расценили попытку самоубийства как благородный поступок и объявили полковника Аурелиано Буэндиа мучеником. Позже, когда он отказался от ордена Почета, пожалованного ему президентом республики, даже самые его ожесточенные противники из либералов явились к нему с просьбой отречься от условий перемирия и начать новую войну. Дом наполнился дарами, присланными, чтобы загладить былые прегрешения. Взволнованный поддержкой, оказанной ему, хотя и с некоторым запозданием, бывшими товарищами по оружию, полковник Аурелиано Буэндиа не отвергал возможности удовлетворения их просьбы. И одно время, казалось, так вдохновился идеей новой войны, что полковник Геринельдо Маркес даже подумал: а не ждет ли он только предлога, чтобы объявить ее. И предлог в самом деле был найден, когда президент республики отказался установить пенсии бывшим участникам войны — либералам и консерваторам, — прежде чем дело каждого из них не будет рассмотрено специальной комиссией и конгресс не утвердит закон об ассигнованиях. Полковник Аурелиано Буэндиа метал громы и молнии: «Это произвол. Они состарятся и умрут раньше, чем получат пенсию». Он в первый раз покинул качалку, купленную ему Урсулой на время выздоровления, и, расхаживая взад-вперед по спальне, продиктовал дерзкое послание к президенту республики. В этой никогда не опубликованной телеграмме он обвинял президента в нарушении условий Неерландского перемирия и грозил объявить войну не на жизнь, а на смерть, если вопрос о пенсионных ассигнованиях не будет решен в течение ближайших двух недель. Его требования были так справедливы, что позволяли надеяться на поддержку даже тех участников войны, которые принадлежали к партии консерваторов. Но вместо ответа правительство усилило военную охрану у дома Буэндиа, поставленную якобы для защиты полковника, и воспретило любые визиты к нему. На всякий случай подобные же меры были приняты и по отношению к другим опасным для правительства командирам повстанцев. Операция была проведена так своевременно, энергично и успешно, что через два месяца после перемирия, когда полковник Аурелиано Буэндиа окончательно встал на ноги, все самые верные его помощники либо были уже мертвы, либо находились в изгнании, либо поступили на службу к правительству.
Полковник Аурелиано Буэндиа вышел из спальни в декабре, и ему с первого взгляда сделалось ясно, что о войне нечего и думать. С энергией, казалось, уже невозможной в ее годы, Урсула еще раз обновила весь дом. «Теперь они узнают, кто я такая, — сказала она в тот день, когда ей сообщили, что ее сын останется в живых. — Не будет ни одного дома наряднее и гостеприимнее, чем этот сумасшедший дом». Она распорядилась вымыть его и покрасить, сменила мебель, привела в порядок сад, посадила новые цветы и распахнула все двери и окна, чтобы ослепительное сияние лета проникало даже в спальни. Потом известила всех об окончании многочисленных, наслоившихся друг на друга трауров и сама первая сняла старое черное платье и нарядилась, как молодая. Услышав их, Амаранта вспомнила Пьетро Креспи, гардению в вечерних сумерках, запах лаванды, и в глубине ее увядшего сердца снова вспыхнули злоба — чистая, облагороженная временем. Однажды вечером, прибирая гостиную, Урсула попросила солдат, охранявших дом, помочь ей. Командир, молодой офицер, разрешил им это сделать. День за днем Урсула давала солдатам все новые поручения. Она стала приглашать их к столу, дарила им одежду и обувь, учила их читать и писать. Позже, когда правительство сняло охрану, один из солдат остался жить в доме и служил Урсуле еще много лет. А молодой офицер, доведенный до безумия пренебрежением Ремедиос Прекрасной, умер от любви у нее под окном на заре первого дня нового года.
x x x
Пройдет много лет, и на своем смертном ложе Аурелиано Второй вспомнит тот дождливый июньский день, когда он вошел в спальню посмотреть на своего первенца. Хотя сын оказался чахлым, плаксивым и ничем не напоминал Буэндиа, отец долго не раздумывал, какое имя ему дать.
— Мы назовем его Хосе Аркадио, — сказал он.
Фернанда дель Карпио, красивая женщина, на которой Аурелиано Второй женился за год до этого, согласилась с мужем. Урсула, напротив, не могла скрыть смутное чувство тревоги. Упорное повторение одних и тех же имен на протяжении долгой истории семьи позволяло сделать выводы, казавшиеся Урсуле вполне окончательными. В то время как все Аурелиано были нелюдимыми и обладали проницательным умом, все Хосе Аркадио отличались порывистым, предприимчивым характером и были отмечены знаком трагической обреченности. Под эту классификацию не подпадали только Хосе Аркадио Второй и Аурелиано Второй. В детстве они так походили друг на друга и оба были такие непоседливые, что даже сама Санта София де ла Пьедад не различала их. В день крестин Амаранта надела каждому на запястье браслет с именем и нарядила близнецов в костюмчики разного цвета, на которых вышила их инициалы, но когда мальчики стали ходить в школу, они завели манеру меняться одеждой, браслетами и даже именами. Учитель Мельчор Эскалона, привыкший узнавать Хосе Аркадио Второго по зеленой рубашке, вышел из себя, обнаружив, что у мальчика в рубашке зеленого цвета браслет с именем «Аурелиано Второй», а другой мальчик, в рубашке белого цвета, утверждает, что Аурелиано Второй — это он, несмотря на то, что на его браслете написано «Хосе Аркадио Второй». С той поры уже никто не мог сказать, не рискуя ошибиться, кто из них кто. Даже когда они выросли и жизнь сделала их разными, Урсула часто спрашивала себя, а не ошиблись ли они сами в какой-нибудь из моментов своей головоломной игры с переодеваниями и не перепутались ли навсегда. Пока близнецы не вступили в юношеский возраст, это были два синхронных механизма. Просыпались они всегда одновременно, в одну и ту же минуту у обоих возникало желание идти мыться, они болели одними и теми же болезнями и даже видели одни и те же сны. Дома все считали, что мальчики просто согласовывают свои действия из желания подурачиться, и никто не подозревал истины вплоть до того дня, когда Санта София де ла Пьедад дала одному из них воды с лимоном, и только он пригубил напиток, как другой уже сказал, что лимонад не сладкий. Санта София де ла Пьедад, которая действительно забыла положить в стакан сахару, сообщила об этом Урсуле. «Они все такие, — ответила Урсула, ничуть не удивившись. — Сумасшедшие от рождения». Со временем путаница еще увеличилась. Тот, кто после фокусов с переодеванием остался при имени Аурелиано Второй, вырос огромный, как его дед — Хосе Аркадио Буэндиа, а тот, за кем закрепилось имя Хосе Аркадио Второй, вырос худым, как полковник Аурелиано Буэндиа; единственное, что сохранилось у близнецов общего, был одинокий вид, свойственный всей семье. Может, именно это несоответствие роста, имен и характеров и натолкнуло Урсулу на мысль, что близнецы перепутались в детстве.
Основное различие между ними выяснилось в самое горячее время войны, когда Хосе Аркадио Второй попросил полковника Геринельдо Маркеса разрешить ему посмотреть, как расстреливают. Несмотря на возражение Урсулы, его желание было удовлетворено. Аурелиано Второй, напротив, содрогался при одной мысли о том, чтобы пойти глядеть на казнь. Он предпочитал сидеть дома. Когда ему исполнилось двенадцать лет, он спросил Урсулу, что находится в закрытой комнате. «Бумаги, — отвечала она, — книги Мелькиадеса и те чудные записки, которые он сочинял в свои последние годы». Это объяснение не только не успокоило Аурелиано Второго, но еще больше разожгло его любопытство. Он так приставал, так усердно обещал ничего не испортить, что Урсула наконец дала ему ключи. Никто не входил в комнату с тех пор, как оттуда вынесли труп Мелькиадеса и повесили на дверь замок, проржавевшие части которого, казалось, приросли друг к другу. Но когда Аурелиано Второй открыл окна, свет вошел в помещение так запросто, будто привык освещать его каждый день, нигде не было видно ни малейших следов пыли или паутины, все выглядело прибранным и чистым, даже прибраннее и чище, чем в день похорон; чернильница была полна чернил, не тронутые ржавчиной металлические поверхности блестели, в горне, где Хосе Аркадию Буэндиа кипятил ртуть, продолжал гореть огонь. На полках стояли книги, переплетенные в покоробившуюся от времени ткань, желтовато-коричневую, как загорелая человеческая кожа, так же в полной сохранности лежали манускрипты. Несмотря на то, что комната была закрыта уже много лет, воздух здесь казался даже более свежим, чем в других помещениях дома. Все оставалось в таком же полном порядке и через несколько недель, и когда Урсула с ведром воды и щеткой пришла мыть пол, она увидела, что ей здесь делать нечего. Аурелиано Второй сидел, уткнувшись носом в какую-то книгу. Мальчик не знал ее названия, потому что переплета у нее не было, но это не мешало ему упиваться рассказанными в ней историями: про женщину, которая садилась за стол и ела только рис, причем брала каждое зернышко двумя золотыми булавками, про рыбака, который одолжил у соседа грузило для сети и дал ему потом в благодарность рыбу, а у нее в животе лежал огромный бриллиант, и про лампу, исполнявшую любое желание, и про ковер-самолет. Потрясенный, он спросил Урсулу, правда ли все это, и она ответила, что правда, что много лет тому назад цыгане приносили в Макондо волшебные лампы и летающие циновки.
— Дело в том, — вздохнула она, — что мир понемногу идет к концу и такие вещи больше не случаются.
Дочитав книгу — многие истории в ней не имели конца, потому что не хватало страниц, — Аурелиано Второй задался целью расшифровать манускрипты Мелькиадеса. Но оказалось, что это невозможно. Буквы напоминали белье, повешенное на проволоку сушиться, и больше походили на ноты, чем на обыкновенное письмо. Однажды жарким полднем, когда Аурелиано Второй старательно исследовал рукописи, он почувствовал, что в комнате кто-то есть. Возле сияющего квадрата окна сидел, сложив на коленях руки, Мелькиадес. Он выглядел не старше сорока. На нем был все тот же древний жилет и шляпа с полями, напоминающими крылья ворона, по бледным вискам стекал пот, словно расплавленный зноем жир, — цыган был точно таким, каким его видели Аурелиано и Хосе Аркадио, когда были детьми. Аурелиано Второй узнал его сразу, потому что это наследственное воспоминание передавалось от поколения к поколению и дошло до него от деда.
— Здравствуйте, — сказал Аурелиано Второй.
— Здравствуй, юноша, — сказал Мелькиадес.
С тех пор, в течение нескольких лет, они виделись почти каждый вечер. Мелькиадес рассказывал мальчику о мире, пытался передать ему свою устаревшую мудрость, но не захотел растолковать свои манускрипты. «Никто не должен знать, что здесь написано, пока манускриптам не исполнится сто лет», — объяснил он. Аурелиано Второй навеки сохранил тайну этих встреч. Однажды Урсула вошла в комнату как раз в то время, когда в ней был Мелькиадес, и испуганный Аурелиано решил, что его обособленный мир сейчас рухнет. Но Урсула не увидела цыгана.
— С кем это ты толкуешь? — спросила она.
— Ни с кем, — ответил Аурелиано Второй.
— Такой же был твой прадедушка, — сказала Урсула. — Тоже все сам с собой разговаривал.
Тем временем Хосе Аркадио Второй осуществил свою мечту — поглядеть, как расстреливают. До конца жизни будет он помнить синеватую вспышку шести одновременных выстрелов, раскатившееся по горам эхо, грустную улыбку и растерянный взгляд осужденного, и как он все еще стоит, хотя рубаха его уже залита кровью, и все еще продолжает улыбаться, хотя его уже отвязывают от столба и кладут в большой ящик, полный извести. «Он живой, — подумал тогда Хосе Аркадио Второй. — Они похоронят его живым». Это произвело на мальчика такое впечатление, что с тех пор он возненавидел все военное и войну — не за казни, а за страшный обычай хоронить расстрелянных живыми. Никто не заметил, как Хосе Аркадио Второй стал звонить в колокола на колокольне и помогать падре Антонио Исабелю, преемнику Ворчуна, служить мессу и ухаживать за бойцовыми петухами во дворе приходского дома. Когда же это обнаружилось, полковник Геринельдо Маркес крепко отругал Хосе Аркадио Второго за то, что он занимается делами, которые у всякого порядочного либерала могут вызвать только отвращение. «Видите ли, — ответил Хосе Аркадио Второй, — мне кажется, что из меня получился консерватор». И он верил, что так уж ему на роду было написано. Полковник Геринельдо Маркес поделился своим возмущением с Урсулой.
— Тем лучше, — одобрила она поведение правнука. — Ах, хоть бы он стал священником, может, тогда благодать Господня осенит наконец наш дом.
Вскоре она узнала, что падре Антонио Исабель готовит своего подопечного к первому причастию. Подбривая шеи петухам, священнослужитель учил его катехизису, а пока они вместе рассаживали по гнездам наседок, объяснил ему на простых примерах, как случилось, что Бог на второй день творения решил выращивать цыплят в яйцах. Уже тогда падре Антонио Исабель начал проявлять первые признаки старческого слабоумия, которое через несколько лет заставило его сказать, что, вероятно, дьявол одержал победу в своем мятеже против Бога и воссел на престоле небесном, никому не открывая, кто он такой на самом деле, дабы завлекать в свои сети неосторожных. Под руководством столь отважного воспитателя Хосе Аркадио Второй за несколько месяцев стал не только знатоком теологических хитростей, направленных на то, чтобы сбить с толку дьявола, но и специалистом по петушиным боям. Амаранта сшила ему полотняный костюм с воротником и галстуком, купила пару белых туфель и вывела золотом его имя на банте для свечи. За две ночи до первого причастия падре Антонио Исабель заперся с ним в ризнице, чтобы исповедовать его с помощью свода грехов. Список их был таким длинным, что престарелый священнослужитель, привыкший ложиться спать в шесть часов, заснул в своем кресле, прежде чем дошел до конца. Допрос этот раскрыл глаза Хосе Аркадио Второму. Его не удивило, когда падре спросил, не занимался ли он дурными делами с женщинами, и он честно ответил, что нет; в недоумение поверг его вопрос, а не занимался ли он этим с животными. Мальчик причастился в первую пятницу мая и, сгорая от любопытства, прибежал за разъяснениями к Петронио, хворому пономарю, который жил на колокольне и, по слухам, питался летучими мышами. Петронио ответил ему: «Дело в том, что есть такие распутные христиане, которые занимаются этим с ослицами». Любопытство Хосе Аркадио Второго не было удовлетворено, и он продолжал засыпать Петронио вопросами до тех пор, пока тот не потерял терпение.
— Я хожу по вторникам ночью, — признался он. — Если ты обещаешь, что никому не проболтаешься, я возьму тебя с собой в следующий вторник.
И правда, в следующий вторник Петронио спустился с колокольни, держа в руках маленькую скамеечку, назначение которой до сих пор никому не было известно, и повел Хосе Аркадио Второго в ближайший загон для скота. Эти ночные вылазки так полюбились мальчику, что прошло немало времени, прежде чем его увидели в заведении Катарино. Он сделался заядлым петуховодом. «Неси этих птиц в другое место, — приказала ему Урсула, когда он в первый раз появился в доме со своими отборными питомцами. — Достаточно горя было нашему роду от петухов». Хосе Аркадио Второй не стал спорить и унес своих драчунов, но продолжал натаскивать их в доме Пилар Тернеры — она предоставила ему для этого все необходимое, лишь бы держать внука при себе. Вскоре, успешно применив хитрости, которым обучил его падре Антонио Исабель, он стал выручать на петушиных боях так много денег, что их хватало не только на пополнение его птичника, но и на удовлетворение его мужских потребностей. Сравнивая в ту пору Хосе Аркадио Второго с его братом, Урсула была не в силах понять, как из двух совершенно одинаковых близнецов могли получиться такие разные люди. Ей недолго пришлось мучиться этими размышлениями, потому что немного погодя и Аурелиано Второй тоже стал проявлять склонность к лодырничанью и распущенности. Пока он сидел затворником в комнате Мелькиадеса, это был такой же замкнутый, погруженный в свои мысли человек, как полковник Аурелиано Буэндиа в юности. Но незадолго до Неерландского соглашения одно случайное происшествие извлекло его из уединенной кельи и столкнуло лицом к лицу с жизнью. Молодая женщина, продававшая билеты лотереи, в которой разыгрывался аккордеон, вдруг поздоровалась с Аурелиано Вторым, как со своим близким знакомым. Он не был удивлен — его и раньше нередко путали с братом. Но он не открыл девушке ее ошибки ни тогда, когда она попыталась смягчить его сердце хныканьем, ни тогда, когда привела его в свою комнату. Она сильно привязалась к нему после этой первой встречи и начала даже подтасовывать билеты, чтобы аккордеон достался ему. Через две недели Аурелиано Второй обнаружил, что девушка спит попеременно то с ним, то с его братом, принимая их за одного человека, но не стал выяснять отношения, а, напротив, изо всех сил старался скрыть правду. В комнату Мелькиадеса он больше не вернулся — целыми днями сидел теперь во дворе и по слуху учился играть на аккордеоне, пропуская мимо ушей ворчание Урсулы, которая в то время запретила дома музыку из-за траура, да, кроме того, и вообще презирала аккордеон как инструмент бродячих музыкантов, наследников Франсиско Человека. В конце концов Аурелиано Второму удалось сделаться аккордеонистом-виртуозом, и он продолжал оставаться им даже после того, как завел жену и детей и стал одним из самых уважаемых людей Макондо.
В течение почти двух месяцев он делил женщину со своим братом. Следил за ним, расстраивал его планы и, когда убеждался, что Хосе Аркадио Второй не посетит этой ночью их общую любовницу, отправлялся к ней сам. В одно прекрасное утро он обнаружил, что болен. А через два дня налетел в купальне на брата, который стоял, уткнувшись лицом в стену, весь мокрый от пота, и заливался горючими слезами; тогда Аурелиано Второй все понял. Брат признался, что заразил женщину дурной болезнью, так она это назвала, и его выгнали. Рассказал, как пытается лечить его Пилар Тернера. Аурелиано Второй стал втихомолку применять промывание горячей марганцовкой и разные мочегонные средства, и после трех месяцев тайных страданий оба они излечились. Хосе Аркадио Второй больше не виделся с женщиной. Аурелиано Второй вымолил у нее прощение и остался с ней до самой смерти.
Ее звали Петра Котес. Она приехала в Макондо во время войны вместе со случайным мужем, жившим на доход от лотерей, и, когда он умер, продолжала вести его дело. Это была очень чистоплотная молодая мулатка с желтыми миндалевидными глазами, придававшими ее лицу жестокое, как у пантеры, выражение, но у нее было щедрое сердце и настоящее призвание к любви. Когда до Урсулы дошел слух, что Хосе Аркадио Второй разводит бойцовых петухов, а Аурелиано Второй играет на аккордеоне во время шумных пиршеств у своей любовницы, она чуть не сошла с ума от стыда. Эти двое близнецов как будто собрали в себе все семейные пороки, не унаследовав ни одной семейной добродетели. Урсула решила, что никто в ее роду не получит больше имен Аурелиано и Хосе Аркадио. Однако когда у Аурелиано Второго родился первенец, она не посмела воспротивиться желанию отца.
— Я согласна, — сказала Урсула, — но с одним условием: воспитывать его я буду сама.
Хотя Урсуле уже исполнилось сто лет и глаза ее почти не видели из-за катаракты, она сохранила свою кипучую энергию, цельный характер и трезвый склад ума. Она была уверена, что никто лучше ее не может вырастить ребенка так, чтобы он стал добродетельным человеком, — человеком, который восстановит престиж их фамилии и ничего не будет знать о войне, бойцовых петухах, дурных женщинах и бредовых затеях — четырех бедствиях, обусловивших, по мнению Урсулы, упадок ее рода. «Этот будет священником, — торжественно пообещала она. — И если Господь продлит мои дни, он станет папой». Ее слова вызвали смех не только в спальне, где они были сказаны, но и во всем доме, куда собрались в тот день шумливые дружки Аурелиано Второго. Война, давно уже заброшенная на тот чердак памяти, где хранятся дурные воспоминания, на короткие мгновения напоминала о себе, когда захлопали пробки от шампанского.
— За здоровье папы, — воскликнул Аурелиано Второй.
Гости хором повторили тост. Потом хозяин дома играл на аккордеоне, в воздух взлетали ракеты, а для собравшихся у дома людей были заказаны праздничные барабаны. С рассветом опившиеся шампанским гости закололи шесть телок и отправили туши на улицу — в распоряжение толпы. Никого из домашних это не возмутило. С тех пор как Аурелиано Второй взял на себя заботы о доме, подобные пиршества являлись обычным делом, даже когда для них не было столь уважительного повода, как рождение папы. За несколько лет — без всяких усилий с его стороны, благодаря лишь чистейшему везению — Аурелиано Второй, скот и домашняя птица которого отличались сверхъестественной плодовитостью, стал одним из самых богатых жителей долины. Кобылы приносили ему тройни, куры неслись два раза в день, а свиньи так быстро прибавляли в весе, что никто не мог объяснить это иначе как колдовством. «Откладывай деньги, — твердила Урсула своему легкомысленному правнуку, — такое везение не может продолжаться вечно». Но Аурелиано Второй не обращал внимания на ее слова. Чем больше бутылок шампанского раскупоривал он, угощая своих друзей, чем безудержнее плодилась его скотина, тем больше он убеждался, что поразительная удача, выпавшая на его долю, зависит не от его поведения, что все дело в его наложнице Петре Котес, чья любовь обладает свойством возбуждать живую природу. Он глубоко верил, что именно в этом источник его богатства, и старался держать Петру Котес неподалеку от своих стад; женившись и заведя детей, Аурелиано Второй с согласия Фернанды продолжал встречаться с любовницей. Он вырос крепкий и огромный, как его деды, но был одарен жизнелюбием и всепокоряющим обаянием, которого у тех не было, и у него почти не оставалось времени, чтобы следить за своим скотом. Достаточно было ему взять с собой на скотный двор Петру Котес, проехаться с ней верхом по пастбищам, и каждое животное, помеченное его тавром, становилось жертвой неодолимой эпидемии размножения.
Как и все хорошее, случившееся с Аурелиано Вторым и Петрой Котес за их долгую жизнь, это сумасшедшее богатство свалилось на них внезапно. Пока не кончились войны, Петра Котес существовала на доходы от своих лотерей, и Аурелиано Второй иногда устраивал такие лотереи, чтобы вытрясти немного денег из копилок Урсулы. Любовники были легкомысленной парой и знали только одну заботу — пораньше улечься в постель и резвиться там до утра даже в те дни, когда церковь этого не разрешает. «Эта женщина тебя погубит, — кричала Урсула правнуку, видя, что он возвращается домой, волоча ноги, словно сомнамбула. — Она тебе так задурила голову, что ты скоро свалишься от колик и придется к пузу холодную жабу прикладывать». Хосе Аркадио Второй, с большим опозданием узнавший о своем заместителе, не понимал страсти брата. В его памяти Петра Котес осталась обыкновенной женщиной, пожалуй, довольно ленивой в постели и совершенно лишенной необходимых для любви качеств. Но Аурелиано Второй был глух и к воплям Урсулы, и к насмешкам брата, он думал только о том, где бы найти занятие, которое дало бы ему возможность содержать дом для Петры и в одну из их безумных ночей умереть в нем вместе с ней и в ее объятиях. Когда полковник Аурелиано Буэндиа снова открыл свою мастерскую, прельстившись наконец мирными усладами старости, Аурелиано Второй решил, что изготовление золотых рыбок может оказаться прибыльным делом. Много часов провел он в душной комнате, наблюдая, как твердые пластины металла, которые полковник обрабатывал с непостижимым терпением человека, во всем разочарованного, постепенно превращались в золотые чешуйки. Работа показалась Аурелиано Второму такой тяжелой, а воспоминание о Петре Котес было таким настойчивым и властным, что через три недели он исчез из мастерской. Как раз в это время он принес своей возлюбленной кроликов, чтобы она разыграла их в лотерее. Зверьки стали плодиться и расти с необычайной быстротой, и Петра Котес едва успевала продавать билеты. Сначала Аурелиано Второй не замечал, что размножение приняло угрожающие размеры. Но когда уже никто в городе и слышать не хотел о кроличьих лотереях, он однажды ночью проснулся от громкого шума за выходившей во двор стеной.
«Не бойся, — сказала Петра Котес, — это кролики». Но оба так больше и не сомкнули глаз, измученные непрекращающейся возней за стенкой. Наутро Аурелиано Второй открыл двери и увидел, что весь двор забит кроликами, — в свете зари шерсть их отливала голубым. Петра Котес хохотала как безумная и не удержалась от соблазна подшутить над ним.
— Это те, что родились сегодня ночью, — сказала она.
— Какой ужас! — воскликнул Аурелиано Второй. — А почему бы не попробовать то же с коровами?
Вскоре Петра Котес, пытаясь разгрузить двор, поменяла кроликов на корову, корова спустя два месяца произвела на свет тройню. Отсюда все и началось. В мгновение ока Аурелиано Второй сделался владельцем пастбищ и стад и едва успевал расширять конюшни и битком набитые свинарники. Все это было похоже на сон и смешило Аурелиано Второго; ему ничего не оставалось, как выкидывать разные коленца, чтобы дать выход своему веселью. «Плодитесь, коровы, жизнь коротка!» — орал он. Урсулу мучили страхи, не впутался ли ее правнук в какие-нибудь темные дела: может быть, стал вором или скотокрадом, — и каждый раз, когда она видела, что он раскупоривает шампанское просто ради удовольствия полить себе пеной голову, она кричала на него, обвиняя в расточительстве. Нарекания Урсулы так допекли

Аурелиано Второго, что однажды, вернувшись домой на рассвете в приподнятом настроении, он взял ящик с деньгами, банку клейстера и кисть и, распевая во весь голос старые песни Франсиско Человека, оклеил весь дом — и изнутри и старужи, сверху донизу — кредитками достоинством в один песо. Старинное здание, которое с тех самых пор, как привезли пианолу, неизменно красили в белый цвет, приобрело подозрительный вид какой-то мечети. Пока Урсула и другие домочадцы возмущались и кричали, а народ, запрудивший улицу, чтобы присутствовать при этом восславлении мотовства, ликовал, Аурелиано Второй оклеил все — от фасада до кухни, даже купальни не забыл, — и выбросил оставшиеся кредитки во двор.
— Теперь, — сказал он в заключение, — я надеюсь, что никто в этом доме не станет больше говорить мне о деньгах.
Так оно и было. По распоряжению Урсулы кредитки вместе с приставшими к ним кусками штукатурки отодрали от стен и снова покрасили дом в белый цвет. «Господи Боже, — молила Урсула, — сделай нас такими же бедными, какими мы были, когда основали этот город, чтобы не пришлось нам расплачиваться на том свете за расточительство». Ее молитвы были истолкованы совершенно в обратном смысле. Один из рабочих, отдиравших кредитки, толкнул по неосторожности большую гипсовую фигуру святого Иосифа, которую кто-то принес в дом перед концом войны, статуя упала и разбилась на куски. Внутри она была полая и битком набита золотыми монетами. Долго вспоминали, как этот святой попал в дом. «Его притащили трое мужчин, — объяснила Амаранта. — И спросили разрешения оставить здесь, пока пройдет дождь; я им сказала — поставьте в угол, чтобы никто не наткнулся, они его туда осторожно поставили, там он с тех пор и стоял, ведь никто за ним не вернулся».
В последнее время Урсула зажигала перед статуей свечи и преклоняла колени, не подозревая, что молится не святому, а почти двумстам килограммам золота. С запозданием обнаружив свое невольное язычество, она еще больше расстроилась. Потом собрала с пола внушительную груду монет, положила их в три мешка и закопала в потайном месте, рассудив, что рано или поздно три незнакомца явятся за ними. Много лет спустя, в тяжкие времена своей дряхлости, Урсула имела обыкновение вмешиваться в разговоры многочисленных приезжих, попадавших к ним в дом, и спрашивать их, не они ли оставили здесь святого Иосифа из гипса, чтобы он постоял, пока не пройдет дождь.
Изобилие, так тревожившее Урсулу, было в ту пору обычным явлением. Макондо благоденствовал, как в сказке. Выстроенные из глины и тростника дома старожилов уступили место кирпичным зданиям с деревянными ставнями от солнца и цементными полами, помогавшими легче переносить удушливую полуденную жару. О селении, основанном когда-то Хосе Аркадио Буэндиа, напоминали лишь запыленные миндальные деревья, которым суждено было выстоять перед самыми суровыми испытаниями, да река с прозрачной водой — камни ее, похожие на доисторические яйца, раздробили в порошок обезумевшие молотки каменотесов, когда Хосе Аркадио Второй задумал расчистить русло и открыть по этой реке навигацию. То был бредовый замысел, сравнимый разве что с фантазиями Хосе Аркадио Буэндиа, ибо многочисленные камни и пороги исключали судоходство от Макондо до моря. Но Хосе Аркадио Второй, в неожиданном для него порыве безрассудства, настаивал на своем проекте. До тех пор он ни разу не проявлял излишнего воображения. Он даже не встречался с женщинами, если не считать кратковременного приключения с Петрой Котес. Урсула всегда находила этого своего правнука самым жалким из всех отпрысков рода Буэндиа за всю его историю, человеком, неспособным отличиться даже на поприще петушиных боев. Но как-то полковник Аурелиано Буэндиа рассказал Хосе Аркадио Второму про испанский галион, сидящий на мели в двенадцати километрах от моря, про галион, чей почерневший остов полковник видел в годы войны своими собственными глазами. Эта история, которую уже давным-давно все воспринимали как выдумку, для Хосе Аркадио Второго явилась откровением. Он продал с молотка своих петухов, подрядил на эти деньги рабочих, купил инструмент и занялся невиданным делом: стал дробить камни, рыть каналы, расчищать подводные мели и даже выравнивать пороги. «Я все это уже наизусть знаю! — кричала Урсула. — Похоже, что время по кругу вертится и мы опять пришли к тому, с чего начали». Когда река, по мнению Хосе Аркадио Второго, сделалась судоходной, он подробно изложил брату свои планы, и тот дал ему деньги, необходимые для их осуществления. После этого Хосе Аркадио Второй на долгое время исчез. В Макондо уже стали поговаривать, что его проект купить судно — всего лишь уловка, придуманная с целью выманить деньги у брата и промотать их, но вдруг распространился слух о каком-то странном корабле, который приближается к городу. Жители Макондо, давно позабывшие об умопомрачительных затеях Хосе Аркадио Буэндиа, сбежались к реке и, не веря своим глазам, смотрели, как к берегу подходил корабль — первый и последний корабль, когда-либо пришвартовавшийся возле Макондо. Это был всего лишь плот из бальсовых бревен, его тянули за толстые канаты двадцать мужчин, которые шли берегом. На носу стоял Хосе Аркадио Второй с сияющими от счастья глазами и руководил этим сложным маневром. Он привез с собой целый букет великолепных французских гетер: они прятались от палящих лучей солнца под яркими зонтиками, на их роскошные плечи были наброшены шелковые шали, лица их были покрыты румянами и белилами, волосы украшены живыми цветами, на руках сверкали золотые браслеты, а во рту — вделанные в зубы бриллианты. Бальсовый плот был единственным плавучим средством, которое Хосе Аркадио Второй смог провести вверх по течению до Макондо, и то лишь единожды, тем не менее он так никогда и не признал, что замыслы его потерпели крушение, даже, напротив, провозгласил свое деяние великой победой человеческой воли над силами природы. Он до последнего гроша отчитался перед братом во всех расходах и вскоре опять ушел с головой в будничные заботы о бойцовых петухах. Единственное, что осталось от этого неудачного начинания, было дуновение новой жизни, принесенное в Макондо французскими гетерами, чье замечательное искусство изменило традиционные методы любви, а неусыпное радение об общественном благе побудило сровнять с землей устаревшее заведение Катарино и превратить глухую улочку в подобие шумной ярмарки с китайскими фонариками и грустной музыкой органчиков. Именно французские гетеры были застрельщицами кровавого карнавала, на три дня погрузившего все Макондо в состояние безумия и предоставившего Аурелиано Второму случай познакомиться с Фернандой дель Карпио.
Королевой карнавала была провозглашена Ремедиос Прекрасная. Урсула, которую волнующая красота правнучки приводила в трепет, не смогла помешать избранию. До тех пор она выпускала Ремедиос Прекрасную на улицу только вместе с Амарантой, когда надо было идти к мессе, и то при условии, что девушка закроет лицо черной мантильей. Даже самые далекие от благочестия мужчины из тех, кто мог, переодевшись священником, служить кощунственные мессы в заведении Катарино, приходили в церковь, надеясь увидеть хоть на мгновение лицо Ремедиос Прекрасной, о чьей сказочной красоте с восторгом, переходящим в священный ужас, говорила вся долина. Прошло немало времени, прежде чем любопытным довелось взглянуть на это лицо, и лучше было бы им не дождаться такого случая, потому что большинство из них с той поры позабыло о спокойном сне. А человек, благодаря которому исполнилось их желание — один приезжий кабальеро, — сам навсегда утратил покой, увяз в трясине мерзости и нищеты и несколько лет спустя, заснув на рельсах, был разрезан на части ночным поездом. С самой первой минуты, когда он появился в церкви в своем зеленом вельветовом костюме и вышитом жилете, все поняли, что он приехал очень издалека, возможно даже из какой-нибудь другой страны, привлеченный волшебными чарами Ремедиос Прекрасной. Он был так красив и строен, держал себя с таким спокойным достоинством, что рядом с ним Пьетро Креспи показался бы просто недоноском, и многие женщины с завистливыми улыбками шептали, что это его надо бы закрыть мантильей. Он не был знаком ни с кем в Макондо. Приезжал на рассвете в воскресенье, как принц из сказки — верхом на коне с серебряными стременами и бархатным чепраком, и после мессы покидал город.
Присутствие его в церкви было замечено с самого первого раза, как он вошел, и все решили, что между ним и Ремедиос Прекрасной завязался безмолвный и напряженный поединок, подписан тайный договор, возникло роковое соперничество, которое должно завершиться не только любовью, но и смертью. На шестое воскресенье кабальеро появился с желтой розой в руке. Он, как обычно, слушал службу стоя, а после окончания ее преградил путь Ремедиос Прекрасной и преподнес ей розу. Девушка взяла цветок очень естественным движением, будто ожидала этого дара, затем приподняла на мгновение свою мантилью и улыбнулась незнакомцу. Вот и все, что она сделала. Но для него, и не только для него, а и для всех мужчин, кто, на свое горе, оказался рядом, это мгновение стало незабываемым.
С тех пор кабальеро начал приходить под окно Ремедиос с оркестром, который нередко играл до самого утра. Аурелиано Второй — единственный в семье Буэндиа человек, проникшийся к нему сердечным участием, — пытался поколебать его упорство. «Не теряйте напрасно время, — сказал он ему однажды ночью. — Женщины в этом доме упрямее ослиц». Он предложил незнакомцу свою дружбу, пригласил искупаться в шампанском, пробовал объяснить, что представительницы женской половины рода Буэндиа обладают сердцем из кремня, но так и не смог разубедить его. Выведенный из терпения нескончаемыми ночными концертами, полковник Аурелиано Буэндиа пригрозил кабальеро излечить его от печали с помощью пистолета. Но ничего не могло заставить влюбленного отречься от своих намерений, пока он не впал в глубокое отчаяние. Тогда из красивого и элегантного молодого человека он превратился в жалкого оборванца. Ходили слухи, что он отказался от власти и богатства в своем далеком отечестве, хотя на самом деле никто так никогда и не узнал, откуда он родом. Он стал задирой, пьяницей, драчуном, рассвет всегда заставал его теперь в заведении Катарино. Самым грустным в его трагедии было то, что Ремедиос Прекрасная в действительности была к нему безразлична даже в ту пору, когда он появлялся в церкви разодетый, как принц. Она приняла от него желтую розу без всякого кокетства, просто позабавленная этим необычным поступком, и приподняла мантилью, желая лучше разглядеть его лицо, а вовсе не затем, чтобы показать ему свое.
По правде говоря, Ремедиос Прекрасная была существом не от мира сего. Еще долго после того, как она вышла из детского возраста, Санта София де ла Пьедад вынуждена была мыть и одевать ее, и даже когда Ремедиос стала с этим справляться сама, все еще приходилось следить, чтобы она не рисовала на стенах зверюшек палочкой, вымазанной собственными какашками. Она дожила до двадцати лет, так и не научившись ни читать, ни писать, ни обращаться с приборами за столом, и бродила по дому нагая — ее природе были противны все виды условностей. Когда молодой офицер, начальник охраны, объяснился ей в любви, она отвергла его просто потому, что была удивлена его легкомыслием. «Ну и дурак, — сказала она Амаранте. — Говорит, что умирает из-за меня, что я — заворот кишок, что ли?» Когда же офицера действительно нашли мертвым под ее окном, Ремедиос Прекрасная подтвердила свое первое впечатление.
— Вот видите, — заметила она, — круглый дурак.
Казалось, будто некая сверхъестественная проницательность позволяла ей видеть самую сущность вещей, отбрасывать все поверхностное, внешнее. Так, по крайней мере, полагал полковник Аурелиано Буэндиа, для которого Ремедиос Прекрасная никоим образом не была умственно отсталой, какой ее все считали, а совсем наоборот. «Смотришь на нее, и как будто бы не было двадцати лет войны», — любил говорить он. Урсула тоже благодарила Бога, что он наградил их семью существом такой исключительной чистоты, но красота правнучки ее смущала, казалась ей не достоинством, а изъяном — силками дьявола, расставленными посреди невинности. Поэтому Урсула и хотела отдалить Ремедиос Прекрасную от людей, уберечь от земных соблазнов, не зная, что Ремедиос Прекрасная уже в чреве своей матери была навсегда защищена от любой заразы. Урсула не могла допустить, что ее правнучку выберут королевой красоты для бесовского шабаша, называемого карнавалом. Но Аурелиано Второй, загоревшийся желанием одеться тигром, уговорил падре Антонио Исабеля прийти в дом и растолковать Урсуле, что карнавал не языческий праздник, как она считала, а народный обычай, освященный католической церковью. Наконец, убежданная священником, она дала, хотя и скрепя сердце, согласие на коронацию.
Известие о том, что Ремедиос Буэндиа станет королевой праздника, за несколько часов облетело всю округу, достигло самых отдаленных мест, куда еще не проникала слава о необычайной красоте девушки, и вызвало беспокойство тех, для кого фамилия Буэндиа была все еще символом мятежа. Их тревога не имела оснований. Если кого-нибудь в то время можно было назвать безобидным, так это постаревшего и разочарованного полковника Аурелиано Буэндиа, который постепенно утрачивал всякую связь с жизнью страны. Он сидел затворником в своей мастерской, и единственным видом общения с остальным миром была для него торговля золотыми рыбками. Один из тех солдат, что охраняли его дома в первые дни мира, продавал их в городах и селениях долины, откуда возвращался нагруженный золотыми монетами и новостями. Он рассказывал, что правительство консерваторов при поддержке либералов собирается переделать календарь так, чтобы каждый президент находился у власти сто лет; что наконец-то подписан конкордат со святым престолом и из Рима приезжал кардинал, корона у него была вся в бриллиантах, а трон — литого золота; что министры-либералы сфотографировались, стоя перед ним на коленях и целуя его перстень; что примадонна гастролировавшей в столице испанской труппы была похищена из своей уборной неизвестными в масках и на следующее утро, в воскресенье, танцевала голая в летнем дворце президента республики. «Не говори мне о политике, — отвечал ему полковник. — Наше дело — продавать рыбок». Когда слух о том, что полковник не хочет ничего знать о положении в стране, а сидит себе в своей мастерской и наживается на золотых рыбках, дошел до Урсулы, она засмеялась. Ее на редкость практический ум не мог постигнуть, какой смысл имеет коммерция полковника, который меняет рыбок на золотые монеты, а потом превращает эти монеты в рыбок, и так без конца, и чем больше продает, тем больше должен работать, чтобы поддерживать этот порочный круг. По правде говоря, полковника Аурелиано Буэндиа интересовала не торговля, а работа. Ему приходилось так сосредоточиваться, вставляя в оправу чешуйки, укрепляя крошечные рубины на месте глаз, отшлифовывая жабры и приделывая хвосты, что не оставалось ни одной свободной минутки для воспоминаний о войне и связанных с нею разочарованиях. Точность и тонкость ювелирного искусства требовали такого безраздельного внимания, что за короткий срок полковник Аурелиано Буэндиа состарился больше, чем за все годы войны; от долгого сидения у него согнулась спина, от тонкой работы испортилось зрение, но зато он приобрел душевный покой. Последний раз полковник занимался вопросом, имеющим отношение к войне, когда группа ветеранов, состоящая из либералов и консерваторов, попросила помочь им добиться обещанных правительством пожизненных пенсий, дело с утверждением которых все еще не сдвинулось с мертвой точки. «Забудьте об этом, — сказал полковник Аурелиано Буэндиа. — Вы видите: я отказался от пенсии, чтобы не мучиться до самой смерти, ожидая ее». Сначала его навещал по вечерам полковник Геринельдо Маркес, они усаживались вдвоем на улице у двери дома и вызывали в своей памяти прошлое. Но Амаранта была не в силах переносить воспоминания, пробуждаемые в ней видом этого усталого человека, непреклонно увеличивавшаяся лысина которого уже подталкивала его к бездне преждевременной старости, и полковника Геринельдо Маркеса изводили несправедливым пренебрежением до тех пор, пока он не начал приходить только в исключительных случаях, а потом он и совсем исчез — его разбил паралич. Замкнутый, молчаливый, чуждый новым веяниям жизни, наполнявшим дом, полковник Аурелиано Буэндиа мало-помалу понял, что секрет спокойной старости — это не что иное, как заключение честного союза с одиночеством. Он вставал в пять часов утра, после неглубокото, похожего на забытье сна, выпивал на кухне свою всегдашнюю чашку черного кофе и запирался на все утро в мастерской, а в четыре часа дня проходил по галерее, волоча за собой табуретку, не обращая никакого внимания ни на пламенеющие пожаром кусты роз, ни на разлитое вокруг сияние клонящегося к закату солнца, ни на высокомерный вид Амаранты, неизбывная тоска которой издавала явственно различимый в тишине наступающего вечера шум кипящей в котле воды, и сидел на улице возле двери до тех пор, пока позволяли москиты. Однажды кто-то из прохожих осмелился нарушить его одиночество.
— Что поделываете, полковник?
— Да вот сижу, — отвечал он, — жду, когда понесут мимо гроб с моим телом.
Итак, беспокойство, вызванное в некоторых кругах тем, что в связи с коронованием Ремедиос Прекрасной имя полковника Аурелиано Буэндиа снова появилось у всех на устах, не имело под собой реального основания. Однако многие придерживались другого мнения. Не ведая о нависшей над ними трагедии, жители Макондо радостными толпами запрудили городскую площадь. Веселые безумства карнавала достигли уже апогея, и Аурелиано Второй, осуществивший наконец свою мечту одеться тигром, ходил среди необъятной толпы, охрипнув от беспрестанного рычания, когда вдруг на дороге из долины показалась большая группа ряженых; они несли на золоченых носилках женщину, пленительнее которой не могло представить себе человеческое воображение. Мирные жители Макондо на минуту сняли свои маски, стараясь разглядеть получше ослепительное создание в короне из изумрудов и в горностаевой мантии; оно казалось облеченным истинной монаршей властью, а не той мишурной, что создается из блесток и жатой бумаги. В толпе было немало людей, достаточно проницательных, чтобы заподозрить подвох. Но Аурелиано Второй тотчас же положил конец замешательству: он объявил вновь прибывших почетными гостями и с соломоновой мудростью усадил Ремедиос Прекрасную и королеву-самозванку на одном пьедестале. До полуночи пришельцы, одетые бедуинами, принимали участие в общем ликовании и даже внесли в празднество свой вклад — великолепную пиротехнику и виртуозную акробатику, которые заставили всех вспомнить о давно забытом искусстве цыган. Но скоро, в разгар веселья, хрупкое равновесие было нарушено.
— Да здравствует либеральная партия! — выкрикнул чей-то голос. — Да здравствует полковник Аурелиано Буэндиа!
Вспышки выстрелов затмили блеск фейерверочных огней, крики ужаса заглушили музыку, ликование сменилось паникой. Еще много лет спустя в народе говорили, что свита королевы-самозванки была на самом деле эскадроном регулярных войск и под пышными бурнусами бедуинов были спрятаны карабины уставного образца. Правительство в чрезвычайном декрете отвергло это обвинение и пообещало провести строгое расследование кровавого события. Но истина так и не была выяснена, и победила версия о том, что свита королевы, не будучи ничем на это вызвана, по знаку своего командира развернулась в боевой порядок и безжалостно расстреляла толпу. Когда спокойствие было восстановлено, в городе не оказалось ни одного из мнимых бедуинов, а на площади остались лежать — убитые и раненые — пять паяцев, четыре коломбины, шестнадцать карточных королей, один черт, три музыканта, два пэра Франции и три японские императрицы. Среди сумятицы и всеобщей паники Хосе Аркадио Второму удалось укрыть в безопасном месте Ремедиос, а Аурелиано Второй принес домой на руках королеву-самозванку в разорванном платье и в испачканной кровью горностаевой мантии. Она звалась Фернанда дель Карпио. Ее выбрали как самую красивую из пяти тысяч прекраснейших женщин страны и привезли в Макондо, пообещав провозгласить королевой Мадагаскара. Урсула ходила за ней, словно за родной дочерью. Город, вместо того чтобы осудить девушку, проникся сочувствием к ее наивности. Через полгода после бойни на площади, когда выздоровели раненые и увяли последние цветы на братской могиле, Аурелиано Второй отправился за Фернандой дель Карпио в далекий город, где она жила со своим отцом, привез ее в Макондо и сыграл с ней шумную свадьбу, которая длилась целых двадцать дней.
x x x
Через два месяца их супружеству чуть было не пришел конец, потому что Аурелиано Второй, пытаясь загладить свою вину перед Петрой Котес, распорядился сфотографировать ее в наряде королевы Мадагаскара. Когда Фернанда узнала об этом, она сложила свое приданое обратно в сундуки и, ни с кем не попрощавшись, уехала из Макондо. Аурелиано Второй догнал ее на дороге в долину. После долгих, унизительных просьб и обещаний исправиться ему удалось вернуть жену домой, а от любовницы он снова ушел.
Петра Котес, уверенная в своих силах, не проявила никакого беспокойства. Ведь это она сделала его мужчиной. Он был еще ребенком, ничего не ведающим о настоящей жизни, с головой, набитой разными фантазиями, когда она извлекла его из комнаты Мелькиадеса и определила ему место в мире. Он родился скрытным, нелюдимым, склонным к одиноким размышлениям, а она создала ему новый — совсем другой характер: живой, общительный, открытый; она вселила в него радость жизни, привила ему любовь к шумному веселью и мотовству и в конце концов превратила — внешне и внутренне — в того мужчину, о котором мечтала для себя с отроческих лет. Потом он женился — так рано или поздно поступают все сыновья. Он долго не осмеливался сообщить ей, что собирается жениться. И при этом вел себя совсем по-детски: то и дело осыпал ее незаслуженными попреками, придумывал какие-то обиды, надеясь, что Петра Котес порвет с ним сама. Однажды, когда Аурелиано Второй бросил своей возлюбленной очередное несправедливое обвинение, она обошла ловушку и поставила точки над «i».
— Все дело в том, — сказала Петра Котес, — что ты хочешь жениться на королеве.
Пристыженный Аурелиано Второй разыграл сцену гнева, объявил себя человеком непонятым и незаслуженно оскорбленным и перестал посещать дом любовницы. Петра Котес ни на мгновение не утратила своего великолепного спокойствия, подобного спокойствию отдыхающего зверя, она слушала доносившиеся к ней музыку, звуки фанфар, гомон бурного свадебного пира так, словно все это было лишь одной из новых шалостей Аурелиано Второго. Тем, кто высказывал ей сочувствие, она отвечала безмятежной улыбкой. «Не тревожьтесь, — говорила она им. — Королевы у меня на побегушках». Соседке, предложившей ей зажечь заговоренные свечи перед портретом утраченного любовника, она сказала уверенно и загадочно:
— Единственная свеча, из-за которой он вернется, горит не угасая.
Как она и предполагала, Аурелиано Второй появился в ее доме, лишь только отошел медовый месяц. С ним были его всегдашние приятели и бродячий фотограф, а также платье и запачканная кровью горностаевая мантия, в которые Фернанда нарядилась, отправляясь на карнавал. Под шум веселой пирушки Аурелиано Второй заставил Петру Котес одеться королевой, провозгласил ее единственной и пожизненной владычицей Мадагаскара, приказал сфотографировать и раздал фотографии своим друзьям. Петра Котес не только сразу же согласилась принять участие в этой игре, но в глубине души почувствовала жалость к своему любовнику, решив, что он, видимо, немало натерпелся, если придумал такой необычный способ примирения. В семь часов вечера, так и оставшись в наряде королевы, она приняла Аурелиано Второго у себя в постели. Он не был женат еще и двух месяцев, но Петра Котес сразу заметила, что дела на супружеском ложе идут неважно, и испытала сладкое удовлетворение от сознания свершившейся мести. Однако через два дня, когда Аурелиано Второй, не осмелившись явиться лично, прислал к ней посредника оговорить условия, на которых они расстанутся, Петра Котес поняла, что ей потребуется больше терпения, чем она предполагала, потому что ее любовник, похоже, собирается принести себя в жертву внешним приличиям. Но даже и тут Петра Котес не изменила своему спокойствию. Безропотность, с которой она шла навстречу желанию Аурелиано Второго, лишь подтвердила сложившееся у всех представление о ней как о бедной, достойной сочувствия женщине; в память о любимом у нее осталась только пара лаковых ботинок — в них, по его собственным словам, он хотел бы лежать в гробу. Петра Котес обернула ботинки тряпками, уложила в сундук и приготовилась терпеливо ждать, не поддаваясь отчаянию.
— Рано или поздно он должен прийти, — сказала она себе, — хотя бы для того, чтобы надеть эти ботинки.
Ей не пришлось дожидаться так долго, как она думала. По правде говоря, Аурелиано Второй уже в первую брачную ночь понял, что вернется к Петре Котес значительно раньше, чем возникнет необходимость надеть лаковые ботинки: дело в том, что Фернанда оказалась женщиной не от мира сего. Она родилась и выросла за тысячу километров от моря, в мрачном городе, на каменных улочках которого в те ночи, когда бродят привидения, еще можно было слышать, как стучат колеса призрачных карет, уносящих призраки вице-королей. Каждый вечер, в шесть часов, с тридцати двух колоколен этого города раздавался унылый погребальный звон. В старинный дом колониальной постройки, облицованный надгробными плитами, никогда не заглядывало солнце. От крон кипарисов на дворе, от сочащихся сыростью аркад тубероз в саду, от выцветших штор в спальнях веяло мертвенным покоем. Из внешнего мира к Фернанде, вплоть до самого ее отрочества, не доносилось ничего, кроме меланхолических звуков пианино, раздававшихся в соседнем доме, где кто-то год за годом, изо дня в день, добровольно лишал себя удовольствия поспать в часы сиесты. Сидя у постели больной матери, лицо которой от пыльного света витражей казалось зелено-желтым, она слушала методические, упорные, наводящие тоску гаммы и думала, что эта музыка звучит где-то там, в далеком мире, пока она изнуряет себя здесь, сплетая погребальные венки. Мать, покрытая испариной после очередного приступа лихорадки, рассказывала ей о блестящем прошлом их рода. Совсем еще ребенком, в одну из лунных ночей, Фернанда увидела, как через сад прошла к часовне прекрасная женщина в белом. Это мимолетное видение особенно взволновало девочку, потому что у нее внезапно возникло чувство своего полного сходства с незнакомкой, словно то была она сама, но лишь двадцать лет спустя. «Это твоя прабабка, королева, — объяснила ей мать, перемежая свои слова кашлем. — Она умерла потому, что, срезая в саду туберозы, отравилась их запахом». Через много лет, когда Фернанда снова стала ощущать свое сходство с прабабкой, она усомнилась, в самом ли деле та являлась ей в детстве, но мать побранила девушку за неверие.
— Наше богатство и могущество неизмеримы, — сказала мать. — Придет день, и ты станешь королевой.
Фернанда поверила ее словам, хотя дома на длинный, покрытый тонкой скатертью и уставленный серебром стол ей подавали обычно только чашечку шоколада на воде и одно печенье. Она грезила о легендарном королевстве до самого дня свадьбы, несмотря на то, что ее отец, дон Фернандо, вынужден был заложить дом, чтобы купить ей приданое. Эти мечты не были порождены ни наивностью, ни манией величия. Просто девушку так воспитали. С тех пор как Фернанда помнила себя, она всегда ходила на золотой горшок с фамильным гербом. Когда ей исполнилось двенадцать лет и она в первый раз покинула дом, чтобы отправиться в монастырскую школу, ее усадили в экипаж, а ехать надо было всего два квартала. Подруги ее по классу удивлялись, что новенькая сидит в стороне от них, на стуле с очень высокой спинкой, и не присоединяется к ним даже во время перемен. «Она не такая, как вы, — объясняли им монахини. — Она будет королевой». Подруги поверили в это, потому что уже тогда Фернанда была самой красивой, благородной и скромной девицей из всех, каких они видели в своей жизни. Прошло восемь лет, и, научившись писать стихи по-латыни, играть на клавикордах, беседовать о соколиной охоте с кабальеро и об апологетике *15 с архиепископом, обсуждать государственные дела с иностранными правителями, а дела божественные — с папой, она возвратилась под родительский кров и снова взялась за плетение погребальных венков. Дом она нашла опустошенным. В нем остались только самая необходимая мебель, канделябры и серебряный сервиз, все остальное пришлось постепенно распродать — ведь надо было платить за обучение. Мать ее умерла от приступа лихорадки. Отец, дон Фернандо, весь в черном, в тугом крахмальном воротничке и с золотой цепочкой от часов поперек груди, выдавал ей по понедельникам серебряную монету на домашние расходы и уносил сплетенные за неделю погребальные венки. Большую часть дня он просиживал, запершись в кабинете, а в тех редких случаях, когда выходил в город, всегда возвращался до шести часов, чтобы успеть помолиться вместе с дочерью. Никогда Фернанда ни с кем не дружила. Никогда не слышала о том, что страна истекает кровью в войнах. Никогда не переставала слышать ежедневные упражнения на пианино. Она начинала уже терять надежду сделаться королевой, как вдруг однажды у парадного входа раздались два нетерпеливых удара дверным молотком; Фернанда открыла двери представительному военному с чрезвычайно учтивыми манерами, на щеке у него был шрам, а на груди золотая медаль. Он заперся с ее отцом в кабинете. Через два часа дон Фернандо пришел к ней в комнату. «Собирайся, — сказал он. — Тебе придется отправиться в далекое путешествие». Вот так Фернанду и привезли в Макондо, где жизнь одним ударом грубо и безжалостно обрушила на нее всю тяжесть той реальной действительности, которую родители так ловко скрывали от дочери в течение многих лет. Возвратившись домой, она заперлась в своей комнате и долго плакала, не внемля мольбам и объяснениям дона Фернандо, пытавшегося излечить рану, нанесенную ее сердцу неслыханным издевательством. Фернанда уже решила, что не покинет своей спальни до самой смерти, но тут за ней приехал Аурелиано Второй. Ему невероятно повезло, ведь, оглушенная возмущением, в ярости от своего позора, Фернанда солгала ему, чтобы он никогда не смог узнать, кто она такая. Отправляясь на поиски незнакомки, Аурелиано Второй располагал только двумя достоверными приметами: у нее характерный выговор уроженки гор и по профессии она плетельщица погребальных венков. Он искал, не щадя своих сил. С той же безумной отвагой, с которой Хосе Аркадио Буэндиа пересек горный хребет, чтобы основать Макондо, с той же слепой гордыней, с которой полковник Аурелиано Буэндиа вел свои бесполезные войны, с тем же безрассудным упорством, с которым Урсула боролась за жизнь своего рода, искал Аурелиано Второй Фернанду, ни на минуту не падая духом. Он спрашивал, где продаются погребальные венки, и его вели из одного дома в другой, чтобы он мог выбрать лучшие. Он спрашивал, где живет самая красивая женщина, когда-либо существовавшая на земле, и все матери приводили его к своим дочерям. Он блуждал по ущельям неясности, по заповедникам вычеркнутого из памяти, по лабиринтам разочарований. Он прошел через желтую пустыню, где эхо повторяло его мысли, а тоска рождала призрачные видения. После многих недель бесплодных поисков он попал в неизвестный город, где все колокола звонили, как по умершему. Он сразу же узнал, хотя никогда раньше их не видел и ничего о них не слышал, и стены, разъеденные солью северных ветров, и дряхлые балконы из трухлявого, почерневшего дерева, и прибитый у входной двери кусочек картона с почти смытой дождями надписью, печальнее которой не было на свете: «Продаются погребальные венки». С этой минуты и до того ледяного утра, когда Фернанда под охраной матери игуменьи навсегда оставила свой дом, прошло так мало времени, что монахини едва успели сшить приданое и уложить в сундуки канделябры, серебряный сервиз, золотой горшок и бесчисленные и бесполезные обломки затянувшегося на два века фамильной катастрофы. Дон Фернандо отклонил предложение сопровождать невесту. Он пообещал приехать в Макондо позже, когда расплатится по своим обязательствам, и, благословив дочь, тут же снова заперся в кабинете, откуда стал посылать ей короткие письма с траурными виньетками и родовым гербом, — эти письма впервые установили некое духовное общение между отцом и дочерью. Для Фернанды день отъезда сделался днем ее подлинного рождения. Для Аурелиано Второго он стал почти одновременно и началом и концом счастья.
Фернанда привезла с собой прелестный календарь, украшенный золочеными цветочками, в котором ее духовник пометил фиолетовыми чернилами даты воздержания от исполнения супружеского долга. За вычетом страстной недели, воскресений, первой пятницы каждого месяца, дней, обязательных для посещения месс, для постов и обетов воздержания, а также тех чисел, что выпадают из-за периодических недомоганий, в нем оставалось всего сорок два пригодных дня, разбросанных там и сям среди густого леса фиолетовых крестов. Аурелиано Второй, не сомневавшийся, что время повалит на землю эту колючую изгородь, затянул свадебное празднество дольше предусмотренного срока. Устав от огромного количества пустых бутылок из-под шампанского и бренди, которые ей без конца приходилось отправлять мусорщику, чтобы они не завалили весь дом, и в то же время заинтригованная тем, что новобрачные ложатся спать в разный час и в разных комнатах, а фанфары и музыка не затихают и убой скота все продолжается, Урсула вспомнила свой собственный опыт и спросила Фернанду, нет ли случайно и у нее пояса целомудрия, ведь рано или поздно он вызовет в городе насмешки, а это может плохо кончиться. Но Фернанда призналась, что просто ждет, пока минуют две недели после свадьбы, и тогда уже позволит себе первое общение с мужем. Когда прошел этот срок, она действительно открыла дверь своей спальни, готовясь принести себя в жертву во искупление грехов, и Аурелиано Второй увидел самую прекрасную в мире женщину с глазами испуганной лани и с длинными волосами цвета меди, рассыпавшимися по подушке. Очарованный этим зрелищем, он не сразу заметил, что Фернанда нарядилась в белую, доходящую до щиколоток рубаху с длинными рукавами и с большим, круглым, искусно обметанным отверстием на уровне живота. Аурелиано Второй не мог удержаться от смеха.
— Это самая непристойная штука из всего, что я видел в своей жизни, — вскричал он с хохотом, который был слышен во всем доме. — Я взял в жены монашенку.
Через месяц, так и не добившись от жены, чтобы она сняла белую рубаху, он отправился фотографировать Петру Котес в наряде королевы. Позже, когда ему удалось вернуть Фернанду в дом, она в пылу примирения уступила его желаниям, но не сумела дать ему то успокоение, о котором он мечтал, отправляясь искать ее в город тридцати двух колоколен. С ней он обрел лишь чувство глубокого отчаяния. Однажды ночью, незадолго до того, как родился их первенец, Фернанда поняла, что муж тайком от нее вернулся в объятия Петры Котес.
— Да, ты права, — признался он. И объяснил ей тоном полнейшего самоотречения: — Я должен был так поступить, чтобы скот продолжал плодиться.
Конечно, прошло некоторое время, прежде чем она поверила столь необычному объяснению, но когда Аурелиано Второй наконец добился этого, предъявив ей доказательства, выглядевшие неопровержимыми, Фернанда потребовала от него лишь одного — обещания, что он не позволит себе умереть в постели любовницы. И они продолжали жить втроем, не мешая друг другу: Аурелиано Второй был обязателен и нежен с обеими, Петра Котес наслаждалась своей победой, а Фернанда делала вид, что не знает правды.
Но хотя с мужем Фернанда и заключила союз, найти общий язык с остальными Буэндиа ей так и не удалось. Тщетно просила ее Урсула выбросить черный шерстяной капот, который Фернанда всякий раз надевала утром, если ночью ей пришлось выполнять супружеские обязанности. Этот капот уже вызывал перешептывания соседей. Также не смогла Урсула заставить Фернанду пользоваться купальней и уборной и уговорить ее продать золотой горшок полковнику Аурелиано Буэндиа на изготовление рыбок. Амаранту выводили из себя неправильное произношение Фернанды, ее привычка употреблять эвфемизмы, и она всегда разговаривала с ней на каком-то непонятном языке.
— Онафа изфи техфе ктофо вофорофотитфи носфо отфо свофоефегофо жефе дерьфемафа, — изрекала вдруг Амаранта.
Однажды, рассерженная явной насмешкой, Фернанда спросила, что означает эта тарабарщина, и Амаранта ответила ей без всяких эвфемизмов:
— Я говорю, что ты из тех, кто путает задницу с великим постом.
С того дня они больше не сказали друг другу ни слова. А в случае крайней необходимости договаривались с помощью записок или через посредников. Невзирая на явную враждебность к ней семьи мужа, Фернанда не отказалась от намерения привить Буэндиа благородные обычаи своих предков. Она покончила с привычкой есть на кухне и когда кому вздумается и возложила на всех обязанность являться в строго определенные часы в столовую к большому столу, накрытому белоснежной скатертью и уставленному канделябрами и серебром. Превращение акта еды, который Урсула всегда считала одним из самых немудреных дел повседневной жизни, в торжественную церемонию создало в доме такую невыносимо чинную атмосферу, что против нее восстал даже молчаливый Хосе Аркадио Второй. Тем не менее новый порядок восторжествовал, так же как и другое нововведение — обязательно читать перед ужином молитву; оно привлекло внимание соседей, и скоро распространился слух, что Буэндиа садятся за стол не как остальные смертные и превратили трапезу в богослужение. Даже суеверия Урсулы, рожденные скорее мгновенным вдохновением, чем традициями, вступили в противоречие с навсегда определенными и жестко расписанными для каждого отдельного случая суевериями, унаследованными Фернандой от родителей. Пока Урсула хорошо владела всеми своими пятью чувствами, кое-что из старых обычаев все же оставалось в силе, и жизнь семьи еще испытывала воздействие ее смелых решений, но когда Урсула перестала видеть и бремя годов вынудило ее удалиться от дел, стена строгости, которую Фернанда начала возводить вокруг дома с момента своего появления в нем, замкнулась, и уже никто, кроме Фернанды, не был вправе вершить судьбы семьи. Торговлю кондитерскими изделиями и фигурками из леденца, которую продолжала вести по желанию Урсулы Санта София де ла Пьедад, Фернанда расценила как недостойное занятие и не замедлила положить ей конец. Двери дома, прежде распахнутые настежь с рассвета до часа отхода ко сну, стали закрываться сначала на время сиесты под тем предлогом, что солнце нагревает спальни, а потом затворились навсегда. Пучок алоэ и колосьев, со времен основания Макондо висевший на притолоке, был заменен нишей с сердцем Иисусовым. Полковник Аурелиано Буэндиа заметил эти новшества и понял, куда они ведут. «Мы превращаемся в аристократов, — протестовал он. — Эдак мы снова пойдем войной на консерваторов, только с тем, чтобы посадить на их место короля». Фернанда весьма тактично старалась избежать столкновения с ним. В глубине души она, конечно, возмущалась его независимостью и сопротивлением, которое он оказывал вводимым ею строгим правилам. Она приходила в отчаяние от его чашки кофе в пять утра, от беспорядка в мастерской, от изношенного до дыр плаща, от обычая сидеть вечерами на улице у дверей дома. Но Фернанда была вынуждена мириться с этой разболтанной деталью фамильного механизма, потому что хорошо знала: полковник — укрощенный годами и разочарованиями дикий зверь, и в приступе старческого возмущения он может вырвать с корнем все, на чем держится дом. Когда муж выразил желание дать их первенцу имя прадеда, она еще не осмелилась протестовать, ведь к тому времени она прожила в семье всего лишь год. Но когда у них родилась первая дочка, Фернанда прямо заявила, что назовет ее Ренатой, в честь своей матери. Урсула потребовала наречь младенца Ремедиос. После ожесточенного спора, в котором Аурелиано Второй выполнял роль забавляющегося посредника, дочку окрестили Ренатой Ремедиос. Но мать звала ее Ренатой, а все остальные Меме — сокращенным именем от Ремедиос.
На первых порах Фернанда молчала о своих родителях, но потом начала создавать идеализированный образ своего отца. В столовой она то и дело заводила о нем разговор, изображая его человеком исключительным, отрекшимся от мирской суеты и постепенно превращающимся в святого. Аурелиано Второй, удивленный столь неумеренным возвеличением тестя, не мог удержаться от соблазна и за спиной супруги отпускал по его адресу разные шуточки. Остальные следовали его примеру. Даже сама Урсула, так ревностно охранявшая семейный мир и втайне страдавшая от домашних раздоров, позволила себе сказать однажды, что ее маленькому внуку обеспечен папский престол, потому что он «внук святого и сын королевы и скотокрада». Несмотря на зубоскальство веселых заговорщиков, дети Аурелиано Второго привыкли думать о своем дедушке как о легендарном существе, посылающем им письма с благочестивыми стихами, а к рождеству — ящик подарков, такой большой, что каждый раз его с трудом втаскивают в двери. Дон Фернандо отправлял своим внукам последние обломки родового имения. Из них в детской соорудили алтарь со святыми в натуральную величину, стеклянные глаза придавали этим фигурам пугающе живой вид, а их искусно расшитая суконная одежда была лучше всего, что когда-либо носили в Макондо. Мало-помалу погребальное великолепие древних и мрачных господских покоев перекочевало в светлый дом Буэндиа. «К нам переслали уже все семейное кладбище, — заметил как-то Аурелиано Второй. — Не хватает только плакучих ив и надгробных плит». Хотя в ящиках деда никогда не было ничего такого, с чем можно играть, дети все равно целый год нетерпеливо ждали декабря, потому что как ни говори, а появление старинных и всегда неожиданных вещей вносило в их жизнь разнообразие. На десятое рождество, когда маленького Хосе Аркадио уже готовились отправить в семинарию, прибыл — несколько раньше, чем всегда, — крепко заколоченный и промазанный по швам смолой для предохранения от влаги огромный дедушкин ящик; надпись из готических букв адресовала его высокородной сеньоре донье Фернанде дель Карпио де Буэндиа. Пока Фернанда читала в спальне письмо, дети бросились открывать ящик. Как обычно, им помогал Аурелиано Второй. Они соскоблили смолу, вытащили гвозди, сняли предохранительный слой опилок и обнаружили под ним длинный сундук, завинченный медными винтами. Отвинтив все восемь винтов, Аурелиано Второй вскрикнул и едва успел оттолкнуть детей в сторону — под приподнятой свинцовой крышкой он увидел дона Фернандо, одетого в черное и с распятием на груди; он медленно тушился в пенистом, бурлящем соусе из червей, и кожа на нем то и дело лопалась со звуком зловонной отрыжки.
Вскоре после рождения Ренаты правительство неожиданно распорядилось, по случаю очередной годовщины Неерландского перемирия, отпраздновать юбилей полковника Аурелиано Буэндиа. Подобное решение так не вязалось со всей официальной политикой, что полковник без колебания выступил против него и отказался от чествования. «Я в первый раз слышу слово ?юбилей?, — сказал он. — Но что бы оно ни значило, это явное издевательство». Тесная мастерская ювелира наполнилась разного рода посланцами. Снова появились, на сей раз значительно более старые и гораздо более торжественные, чем прежде, адвокаты в черных сюртуках, те самые, которые в былую пору словно вороны кружились вокруг полковника. Увидев их, он вспомнил то время, когда они приезжали к нему, чтобы завести войну в тупик, и не смог вынести цинизма их славословий. Он потребовал оставить его в покое, заявив, что он не борец за свободу нации, как они утверждают, а простой ремесленник без прошлого, чья единственная мечта — умереть от усталости, забытым и нищим, среди своих золотых рыбок. Больше всего его возмутило сообщение, что президент республики собирается лично присутствовать на торжествах в Макондо и вручить ему орден Почета. Полковник Аурелиано Буэндиа велел передать президенту слово в слово: он будет нетерпеливо ждать этой запоздалой, но заслуженной оказии, чтобы влепить президенту пулю в лоб — не в наказание за все злоупотребления и беззакония его правительства, а за неуважение к старику, который никому не делает зла. Он произнес свою угрозу с такой горячностью, что президент республики в последнюю минуту передумал ехать и отправил ему орден с личным представителем. Полковник Геринельдо Маркес, осаждаемый с разных сторон, уступил просьбам и требованиям и покинул ложе паралитика, надеясь переубедить старого товарища по оружию. Когда тот увидел качалку, которую несли четыре человека, и своего друга, восседающего на ней среди больших подушек, он ни на мгновение не усомнился, что полковник Геринельдо Маркес, с молодых лет деливший с ним все победы и поражения, преодолел свои немочи с единственной целью — поддержать его в принятом решении. Но, узнав истинную причину визита, он велел вынести качалку из мастерской вместе с полковником Геринельдо Маркесом.
— Слишком поздно убеждаюсь я, — заметил он ему, — что оказал бы тебе великое благо, если бы позволил тебя расстрелять.
Таким образом, юбилей был проведен без участия кого-либо из семьи Буэндиа. С неделей карнавала он совпал совершенно случайно, но никому не удалось выбить из головы полковника Аурелиано Буэндиа прямую мысль, что это совпадение тоже было предусмотрено правительством, желавшим усугубить глумление. В своей уединенной мастерской он слышал военную музыку, залпы артиллерийского салюта, перезвон колоколов и отрывки фраз из речей, произнесенных перед домом по поводу присвоения улице его имени. Глаза полковника Аурелиано Буэндиа увлажнились слезами возмущения и бессильного гнева, и в первый раз с момента своего поражения он пожалел о том, что уже не обладает отвагой молодости, чтобы начать кровопролитную войну и уничтожить всякий след власти консерваторов. Еще не умолкло эхо чествований, когда в дверь мастерской постучала Урсула.
— Не мешайте мне, — сказал полковник Аурелиано Буэндиа. — Я занят.
— Открой. — Голос Урсулы звучал спокойно, буднично. — Это не имеет никакого отношения к празднику.
Тогда он отодвинул засов и увидел в коридоре семнадцать мужчин разного обличья, типа и цвета, но с общим для всех одиноким видом, по которому их сразу можно было узнать в любом месте земного шара. То были его сыновья. Не сговариваясь заранее, даже еще не зная друг друга, они явились из самых дальних уголков побережья, привлеченные слухами о юбилее. Все они с гордостью носили имя Аурелиано и фамилии матерей. За те три дня, что вновь прибывшие, к радости Урсулы и негодованию Фернанды, провели в доме, они успели все перевернуть вверх дном, как хорошая война. Амаранта разыскала в старых бумагах книжечку, куда Урсула в свое время внесла даты их рождений и крестин и напротив каждого имени приписала адрес. С помощью этого списка можно было воскресить в памяти все двадцать лет войны. Проследить все ночные походы полковника, начиная с того утра, когда он вышел из Макондо во главе двадцати одного человека в погоне за химерой восстания, и кончая последним его возвращением домой в заскорузлом от крови плаще. Аурелиано Второй не упустил случая отпраздновать приезд родственников шумным пиром с шампанским и аккордеоном, это празднество сочли запоздалым ответом на злосчастный карнавал, организованный к юбилею. Гости превратили в черепки половину всех ваз в доме, поломали розовые кусты, гоняясь за быком, которого собирались качать на одеяле, перестреляли всех кур, заставили Амаранту танцевать грустные вальсы Пьетро Креспи, а Ремедиос — надеть брюки и взобраться на шест за призом и впустили в столовую вымазанную жиром свинью, которая сбила с ног Фернанду; но никто не жаловался на эти напасти, потому что землетрясение, перевернувшее весь дом, оказалось целительным. Полковника Аурелиано Буэндиа, сначала встретившего своих сыновей с недоверием и даже усомнившегося в родословной кое-кого из них, позабавили их выходки, и перед отъездом он подарил каждому по золотой рыбке. А нелюдимый Хосе Аркадио Второй пригласил кузенов на петушиные бои, и это чуть не окончилось трагедией, потому что многие из Аурелиано были великими знатоками разных махинаций петуховодов и тотчас же обнаружили мошеннические проделки падре Антонио Исабеля. Аурелиано Второй, увидев, какие безграничные возможности для гулянок и веселья открывает такая обширная родня, решил, что все они должны остаться работать у него. Согласился на его предложение только один Аурелиано Печальный, огромный мулат, отличавшийся энергией и исследовательскими наклонностями своего деда; он объездил полмира в поисках счастья, и ему было все равно, где жить. Остальные, хотя они еще не обзавелись семьей, считали, что уже избрали свой жребий. Все они были умелыми ремесленниками, хозяевами в своем доме и мирными людьми. В среду, в первый день великого поста, перед тем как сыновьям полковника снова разъехаться по всему побережью, Амаранта заставила их надеть воскресное платье и пойти с ней в церковь. Скорее для забавы, чем из благочестия, они позволили подвести себя к исповедальне, где падре Антонио Исабель начертал каждому пеплом крест на лбу *16. Когда они вернулись домой, самый младший из них хотел было стереть крест, но оказалось, что знак на его лбу неизгладим так же, как и знаки на лбах других братьев. Пустили в ход воду и мыло, песок и мочалку и, наконец, пемзу и жавель, но так и не смогли уничтожить кресты. Напротив, Амаранта и все остальные, кто был в церкви, стерли свои без всякого труда. «Тем лучше, — сказала Урсула, прощаясь с братьями. — Теперь уж никто вас не спутает». Они уехали всей толпой, предшествуемые оркестром и пуская в воздух ракеты, и оставили в городе впечатление, что род Буэндиа имеет семя еще на многие века. Аурелиано Печальный выстроил на окраине города фабрику льда, о которой мечтал безумный изобретатель Хосе Аркадио Буэндиа.
Месяц спустя после своего прибытия в Макондо, когда все уже его узнали и полюбили, Аурелиано Печальный бродил по городу в поисках подходящего жилища для матери и незамужней сестры (она не была дочерью полковника) и заинтересовался большим, нескладным и ветхим зданием в углу площади, которое казалось нежилым. Он спросил, кто хозяин дома, ему ответили, что дом ничей, раньше в нем жила одинокая вдова, питавшаяся землей да известкой со стен, в последние перед смертью годы ее видели на улице только дважды, она в шляпе из крошечных искусственных цветов и туфлях цвета старого серебра шла через площадь к почтовой конторе отправить письма епископу. Аурелиано Печальный узнал, что делила кров с вдовой лишь бессердечная служанка, которая убивала собак, кошек и любых животных, проникавших в дом, и выбрасывала их трупы на улицу, надеясь извести весь город смрадом разложения. С тех пор как солнце превратило в мумию последний выброшенный ею труп, прошло так много времени, что все были уверены: хозяйка дома и служанка умерли задолго до окончания войны, и если дом еще стоит, то лишь потому, что давно уже не было ни суровой зимы, ни урагана. Двери с изъеденными ржавчиной петлями держались, казалось, только на опутавшей их паутине, оконные рамы набухли от сырости, в трещинах, избороздивших цементный пол галереи, росли трава и полевые цветы, сновали ящерицы и разные гады — все как будто подтверждало, что здесь, по крайней мере, лет пятьдесят никто не живет. Нетерпеливому Аурелиано Печальному хватило бы и половины этих доказательств, чтобы решиться войти в дом. Он толкнул плечом парадную дверь, и трухлявое дерево рухнуло к его ногам бесшумным обвалом из пыли и земли, которую натаскали термиты, устроившие в досках свои гнезда. Аурелиано Печальный задержался у порога, выжидая, пока рассеется облако пыли, и когда это произошло, он увидел в центре гостиной истощенную женщину, одетую по моде прошлого века, с голым черепом, на котором торчало несколько желтоватых былинок, с большими, все еще прекрасными глазами, где угасли последние звезды надежды, с морщинистым, иссушенным одиночеством лицом.
Потрясенный этим видением из потустороннего мира, Аурелиано Печальный с трудом осознал, что женщина целится в него из старого пистолета военного образца.
— Простите, — сказал он шепотом.
Она все стояла неподвижно посреди набитой старым хламом комнаты, внимательно изучая этого гиганта с квадратными плечами и крестом из пепла на лбу, и сквозь дымку пыли он предстал ей в дымке былых времен с двустволкой за спиной и связкой кроликов в руке.
— Нет! Ради Бога! — воскликнула она хриплым голосом. — Жестоко напоминать мне об этом теперь.
— Я хотел бы снять дом, — сказал Аурелиано Печальный.
Тогда женщина снова подняла пистолет, твердой рукой направила его на крест из пепла и с непреклонной решимостью взвела курок.
— Уходите, — приказала она.
Вечером, за ужином, Аурелиано Печальный поведал о случившемся семье, и, совершенно подавленная его сообщением, Урсула прослезилась. «Боже правый! — воскликнула она, хватаясь за голову. — Она еще жива!»
Время, войны, бесчисленные каждодневные несчастья заставили ее позабыть о Ребеке. Единственным человеком, который ни на минуту не переставал сознавать, что Ребека жива, была неумолимая и постаревшая Амаранта. Она думала о Ребеке по утрам, когда просыпалась от ледяного холода в сердце на своей одинокой постели, думала, когда намыливала увядшие груди и тощий живот, надевала на себя юбки и корсажи из белого полотна — материи старух — и когда меняла на руке черную повязку страшного искупления. Всегда, каждый час, спала ли она или бодрствовала, в самые возвышенные и в самые низменные минуты, Амаранта думала о Ребеке; одиночество привело в порядок ее воспоминания — сожгло свалявшиеся груды разного наводящего тоску мусора, накопленного жизнью в ее сердце, очистило, возвеличило и сделало бессмертными другие, горчайшие воспоминания. От Амаранты узнала о существовании Ребеки Ремедиос Прекрасная. Каждый раз, когда они проходили мимо ветхого дома, Амаранта рассказывала девушке о каком-нибудь неприятном или постыдном случае, связанном с именем соперницы, пытаясь этим путем заставить Ремедиос разделить с ней изнуряющую ее злобу, чтобы злоба эта осталась жить и после смерти самой Амаранты, однако попытки ее окончились неудачей, ибо Ремедиос Прекрасной были чужды всякие страсти, и особенно страсти, волновавшие других. Урсула при мысли о Ребеке испытала чувства, противоположные тем, что наполняли Амаранту: Ребека явилась ей как воспоминание, освобожденное от всего дурного; образ бедного маленького создания, доставленного в Макондо вместе с побрякивающими в мешке костями его родителей, взял верх над памятью о позорном поступке, который сделал Ребеку недостойной принадлежить к роду Буэндиа. Аурелиано Второй решил, что надо вернуть Ребеку в дом и заботиться о ней, но его доброму намерению не суждено было осуществиться из-за непоколебимого упрямства Ребеки: слишком много лет она страдала и бедствовала, завоевывая себе привилегии одиночества, и не была расположена менять их на беспокойную старость под сенью чужого милосердия, с его фальшивыми усладами.
В феврале, когда в Макондо снова приехали шестнадцать сыновей полковника Аурелиано Буэндиа, все еще отмеченные крестами из пепла, Аурелиано Печальный, под шум гулянки, рассказал им о Ребеке, и они за несколько часов восстановили былой внешний вид ее дома, сменили двери и оконные рамы, окрасили фасад в светлые, веселые тона, укрепили стены подпорками и наново зацементировали пол галереи, но не получили разрешения перенести свою деятельность внутрь здания. Ребека даже не подошла к дверям. Дождалась, пока братья кончили свой скоропалительный ремонт, подсчитала стоимость его и отправила им с Архенидой, все еще жившей у нее старой служанкой, пригоршню монет — эти деньги вышли из обращения со времени последней войны, но Ребека продолжала считать их годными. Только тогда все осознали, какая глубокая пропасть отделяет ее от мира, и поняли, что невозможно извлечь Ребеку из ее упорного затворничества, пока в ней теплится хотя бы намек на жизнь.
После второго приезда сыновей полковника Аурелиано Буэндиа еще один из них — Аурелиано Ржаной — поселился в Макондо и начал работать вместе с Аурелиано Печальным. Аурелиано Ржаной был из числа первых детей полковника, привезенных в дом для крещения, и Урсула с Амарантой очень хорошо его запомнили, потому что он за несколько часов перебил все хрупкие предметы, какие только попались ему под руку. Время умерило его первоначальное стремление непрерывно тянуться вверх, и теперь это был человек среднего роста с лицом, отмеченным следами оспы, однако заключенная в нем удивительная сила разрушения осталась прежней. Он разбил столько тарелок, даже тех, к которым не прикасался, что Фернанда поторопилась купить ему оловянную посуду раньше, чем он уничтожит последние остатки дорогих сервизов, но и на прочных металлических тарелках скоро появились вмятины и щербины. Это неизлечимое свойство, приводившее в отчаяние даже самого Аурелиано Ржаного, искупалось сердечностью, внушавшей к нему доверие с первого взгляда, и поразительной работоспособностью. В короткое время он так расширил производство льда, что превысил покупательные возможности местного рынка, и Аурелиано Печальному пришлось задуматься над тем, как сбывать свой товар в других населенных пунктах долины. Тогда у него и родилась мысль, осуществление которой сыграло решающую роль не только в модернизации производства на его фабрике, но и в установлении связи Макондо с остальным миром.
— Надо провести железную дорогу, — сказал Аурелиано Печальный.
Это был первый раз, когда слова «железная дорога» прозвучали в Макондо. При виде нарисованного Аурелиано Печальным на столе чертежа, прямого потомка схем, которыми Хосе Аурелиано Буэндиа снабдил некогда руководство по солнечной войне, Урсула утвердилась в своем подозрении, что время движется по кругу. Однако в противоположность деду Аурелиано Печальный не терял ни сна, ни аппетита и не терзал никого приступами черной меланхолии — напротив, замышляя самые невероятные проекты, он твердо верил, что осуществит их в ближайшее время, умело составлял все расчеты, касающиеся их стоимости и сроков, и приводил задуманное в исполнение, не отвлекаясь на муки сомнения и отчаяния.
Если Аурелиано Второй и был чем-то похож на прадеда и не похож на полковника Аурелиано Буэндиа, так это прежде всего своей абсолютной невосприимчивостью к горьким урокам прошлого — он отвалил деньги на железную дорогу с той же легкостью, с какой отвалил их в свое время на бессмысленное судоходное предприятие брата. Аурелиано Печальный заглянул в календарь и уехал в среду, обещав вернуться после дождливого сезона. Больше о нем ничего не слышали. Аурелиано Ржаной, задыхаясь от фабричных излишков, стал проводить опыты по выпуску льда на основе фруктовых соков вместо воды и нежданно-негаданно положил начало производству мороженого, рассчитывая этим путем внести разнообразие в продукцию фабрики, которую он уже считал своей, так как брат не подавал признаков жизни: миновали дожди и прошло все лето, а вестей от него не было. Но в начале зимы, в самое жаркое время дня, одна женщина, полоскавшая в реке белье, выскочила на центральную улицу города в состоянии крайнего возбуждения, испуская дикие вопли.
— Там едет что-то ужасное, — наконец объяснила она, — что-то вроде кухни на колесах, и тащит за собой целый город.
В то же мгновение Макондо задрожал от чудовищно громкого свиста и каких-то пыхтящих, напоминающих одышку звуков. Несколькими неделями раньше многие видели, как артели рабочих укладывали шпалы и рельсы, но никто не обратил внимания на происходящее, потому что все приняли это за новый фокус цыган, которые снова вернулись со своими столетней давности и уже не внушавшими никакого доверия зазывными кликами свистулек и тамбуринов, восхваляя превосходные качества кто его знает какой дурацкой микстуры, изобретенной иерусалимскими гениями. Но когда замешательство, порожденное громкими свистками и пыхтением, рассеялось, все жители Макондо высыпали на улицу и увидели Аурелиано Печального, приветственно махавшего им рукой из паровоза, увидели разукрашенный цветами поезд, для первого раза прибывший с опозданием на восемь месяцев. Тот безобидного вида желтый поезд, которому суждено было привезти в Макондо столько сомнений и несомненностей, столько хорошего и дурного, столько перемен, бедствий и тоски.
x x x
Ослепленные великим множеством чудесных изобретений, жители Макондо просто не успевали удивляться. Они ночами не спали, созерцая бледные электрические лампочки, получавшие ток от машины, привезенной Аурелиано Печальным после его второго путешествия на поезде, — понадобилось немало времени и усилий, чтобы привыкнуть к ее навязчивому «тумтум». Они возмущались движущимися картинами, которые показывал в театре с кассами в виде львиных пастей процветающий коммерсант дон Бруно Креспи, возмущались потому, что горько оплаканный зрителями герой, умерший и похороненный в одном фильме, в другом снова был жив-живехонек, да к тому же оказывался арабом. Публика, платившая два сентаво за то, чтобы делить с героями превратности их судьбы, не стерпела неслыханного издевательства и разнесла в щепы все стулья. По настоянию дона Бруно Креспи, алькальд в специальном декрете растолковал, что кинематограф — всего лишь аппарат, создающий иллюзии, и не заслуживает подобного неистовства со стороны публики; многие решили, что они пали жертвой новой вздорной выдумки цыган, и предпочли больше не ходить в кино, рассудив, что у них достаточно своих собственных несчастий и незачем им проливать слезы над выдумками, злоключениями вымышленных лиц. Нечто подобное случилось и с граммофонами, которые были привезены веселыми французскими гетерами на смену устаревшим органчикам и нанесли серьезный ущерб доходам местного оркестра. На первых порах всеобщее любопытство способствовало росту клиентуры запретной улицы, и даже поговаривали о том, что иные уважаемые дамы переодевались мужчинами, желая посмотреть вблизи на загадочную новинку, но они разглядывали граммофон так долго и на таком близком расстоянии, что весьма скоро пришли к заключению: это не волшебная мельница, как все думали и как уверяли гетеры, а просто заводная игрушка, и музыка ее не может идти ни в какое сравнение с волнующей, человечной, полной жизненной правды музыкой оркестра. Разочарование было чрезвычайно глубоким, и хотя вскоре граммофоны получили большое распространение и появились в каждом доме, держали их все-таки не для развлечения взрослых, а для детей, чтобы те могли потрошить в свое удовольствие забавные машины. Но и самые стойкие скептики дрогнули, когда кому-то из жителей города довелось удостовериться в суровой реальности установленного на железнодорожной станции телефона — аппарата с длинной ручкой, которую надо было крутить, почему его сначала и приняли было за примитивный вариант граммофона. Казалось, что Господь Бог решил проверить, до каких пределов способно дойти удивление жителей Макондо, и держал их в постоянном колебании между восторгом и разочарованием, сомнением и признанием, пока наконец не осталось никого, кто бы мог с уверенностью сказать, где же проходят границы реальности. Это было такое сумбурное смешение действительного и иллюзорного, что призрак Хосе Аркадио Буэндиа под каштаном в полном смятении начал бродить по дому среди бела дня. После официального открытия железной дороги, когда каждую среду в одиннадцать часов стал регулярно прибывать поезд и было сооружено здание станции — скромный деревянный павильон со столом, телефоном и окошечком для продажи билетов, на улицах Макондо появились мужчины и женщины, которые выдавали себя за самых обыкновенных людей, занимающихся самыми обычными делами, но очень смахивали на цирковых артистов. В городе, где все уже неоднократно обожглись на проделках цыган, эти бродячие фокусники от торговли вразнос, с одинаковым красноречием навязывавшие вам котелок со свистком и правила воздержания для спасения души на седьмой день поста, не могли рассчитывать на успех, но все же они ухитрялись основательно наживаться за счет тех, кто, устав от их болтовни, поддавался уговорам, и за счет растяп, а такие везде найдутся. Вместе с этими шарлатанами в одну из сред прибыл в Макондо и явился затем к обеду в дом Буэндиа улыбающийся коротышка мистер Герберт. На нем были брюки для верховой езды, гетры, пробковый шлем и очки в стальной оправе, за которыми топазами желтели глаза.
Никто за столом не обратил на него внимания до тех пор, пока он не съел первую гроздь бананов. Аурелиано Второй встретил мистера Герберта случайно в «Отеле Хакоба», где тот на ломаном испанском языке возмущался отсутствием свободных номеров, и привел его к себе, как часто поступал с приезжими. Мистер Герберт был владельцем нескольких привязных аэростатов, он объездил с ними полсвета и всюду имел великолепные доходы, однако ему не удалось поднять в воздух никого из жителей Макондо, потому что для них привязной аэростат был шагом назад после того, как им довелось увидеть и испробовать летающую циновку цыган. И мистер Герберт уже купил билет на ближайший поезд. Когда подали на стол полосатую, как тигр, гроздь бананов, которые обычно приносили в столовую к обеду, он оторвал от нее первый банан без особого энтузиазма. Но потом взял еще один и еще; не переставая разговаривать, он ел банан за бананом, тщательно пережевывая их, смакуя, но не с наслаждением гурмана, а, скорее, с отсутствующим видом ученого. Покончив с первой гроздью, он попросил вторую. Затем вынул из ящика для инструментов, который всегда носил с собой, небольшой футляр с точными приборами. С подозрительностью скупщика бриллиантов он тщательно изучил один банан: препарировал его специальным ланцетом, взвесил на аптекарских весах, измерил с помощью калибров оружейных дел мастера. Потом, достав из своего ящика комплект других приборов, определил температуру и влажность воздуха и интенсивность освещения. Эта церемония была настолько занятной, что никто не мог есть спокойно, каждый ждал, когда мистер Герберт произнесет окончательное суждение и все станет ясным, но он не сказал ничего, что позволило бы угадать его намерения. Потом мистера Герберта видели в окрестностях города с сачком и корзиной в руках — он гонялся за бабочками.
А в следующую среду приехала группа инженеров, агрономов, гидрологов, топографов и землемеров, они в течение нескольких недель исследовали те же самые места, где мистер Герберт ловил бабочек. Позже прибыл сеньор Джек Браун в прицепленном к хвосту желтого поезда вагоне, отделанном серебром, с диванами, обитыми епископским бархатом, и с крышей из синих стекол. В другом вагоне прибыли и закружились вокруг сеньора Брауна важные чиновники в черном, те самые адвокаты, которые в былые времена сопровождали повсюду полковника Аурелиано Буэндиа, и это внушило людям мысль, что агрономы, гидрологи, топографы и землемеры так же, как мистер Герберт с его привязными аэростатами и разноцветными бабочками и сеньор Браун с его мавзолеем на колесах и злыми немецкими овчарками, имеют какое-то отношение к войне. Впрочем, времени для размышлений было немного, подозрительные жители Макондо только еще начинали задаваться вопросом, что же все-таки происходит, черт побери, как город уже превратился в лагерь из деревянных, крытых цинком бараков, населенных чужеземцами, которые прибывали поездом почти со всех концов света — не только в вагонах и на платформах, но даже на крышах вагонов. Немного погодя гринго привезли своих женщин, томных, в муслиновых платьях и больших шляпах из газа, и выстроили по другую сторону железнодорожной линии еще один город; в нем были обсаженные пальмами улицы, дома с проволочными сетками на окнах, белые столики на верандах, подвешенные к потолку вентиляторы с огромными лопастями и обширные зеленые лужайки, где разгуливали павлины и перепелки. Весь этот квартал обнесли высокой металлической решеткой, как гигантский электрифицированный курятник, по утрам в прохладные летние месяцы ее верхний край был всегда черным от усевшихся на нем ласточек. Никто еще не знал толком: то ли чужеземцы ищут что-то в Макондо, то ли они просто филантропы, а вновь прибывшие уже все перевернули вверх дном — беспорядок, который они внесли, значительно превосходил тот, что прежде учиняли цыгане, и был далеко не таким кратковременным и понятным. С помощью сил, в минувшие времена подвластных только Божественному Провидению, они изменили режим дождей, сократили период созревания урожая, убрали реку с того места, где она всегда находилась, и переместили ее белые камни и ледяные струи на другой конец города, за кладбище. Именно тогда поверх выцветших кирпичей на могиле Хосе Аркадио была сооружена крепость из железобетона, чтобы воды реки не пропитались запахом пороха, исходившим от костей. Для тех чужеземцев, кто не привез с собой своей милой, улица любвеобильных французских гетер была превращена в целый город, еще более обширный, чем город за металлической решеткой, и в одну прекрасную среду прибыл поезд, нагруженный совершенно особенными шлюхами и вавилонскими блудницами, обученными всем видам обольщения, начиная с тех, что были известны в незапамятные времена, и готовыми возбудить вялых, подтолкнуть робких, насытить алчных, воспламенить скромных, проучить спесивых, перевоспитать отшельников. Улица Турков, сияющая огнями магазинов заморских товаров, которые появились на смену старым арабским лавчонкам, в субботние ночи кишела толпами искателей приключений; они толкались у столов с азартными играми, возле стоек тиров, в переулке, где предсказывали судьбу и разгадывали сны, у столиков с фритангой *17 и напитками; утром в воскресенье столики эти возвышались, как островки, среди распростертых на мостовой тел, иной раз принадлежавших блаженным пьяницам, но в большинстве случаев — незадачливым зевакам, сраженным выстрелом, ударом кулака, ножа или бутылки во время ночной потасовки. Нашествие в Макондо было таким многолюдным и неожиданным, что первое время невозможно было ходить по улицам: повсюду вы натыкались на мебель, сундуки, разные строительные материалы — собственность тех, кто, ни у кого не спрашивая разрешения, возводил себе дом на первом попавшемся незанятом участке, или же налетали на скандальное зрелище — какую-нибудь парочку, которая среди бела дня, на виду у всех, занималась любовью в гамаке, подвешенном между миндальными деревьями. Единственный тихий уголок был создан мирными антильскими неграми — они выстроили себе на окраине города целую улицу деревянных домов на сваях и по вечерам усаживались в палисадниках и распевали на своем непонятном жаргоне печальные псалмы. Произошло столько перемен и за такое короткое время, что уже через восемь месяцев после визита мистера Герберта старые жители Макондо не узнавали своего собственного города.
— Ну и наделали мы себе мороки, — частенько повторял тогда полковник Аурелиано Буэндиа, — а все лишь потому, что угостили какого-то гринго бананами.
Аурелиано Второй, напротив, так и раздувался от удовольствия при виде этой лавины чужеземцев. Очень скоро дом наполнился разными незнакомцами, неисправимыми гуляками со всех концов земли; пришлось построить новые спальни во дворе, расширить столовую, заменить прежний стол другим — на шестнадцать персон, купить новую посуду и столовые приборы, и даже после всего этого обедать были вынуждены в несколько смен. Фернанде оставалось только подавать свое отвращение и по-королевски ухаживать за гостями, которые отличались самым безнравственным поведением: они натаскивали грязи в галерею, мочились прямо в саду, во время сиесты стелили свои циновки где вздумается и болтали что в голову взбредет, не обращая никакого внимания ни на смущение дам, ни на кривые улыбки мужчин. Амаранта была приведена в такое негодование этим нашествием плебеев, что снова стала есть на кухне, как в старые времена. Полковник Аурелиано Буэндиа, убежденный, что большинство из тех, кто заходит в мастерскую поздороваться с ним, делают это не из симпатии или уважения к нему, а потому, что им любопытно взглянуть на историческую реликвию, на музейное ископаемое, закрыл дверь на засов, и теперь его лишь в крайне редких случаях можно было увидеть сидящим возле двери на улице. Только Урсула — даже когда она уже стала волочить ноги и ходить ощупью, держась за стены, — накануне прибытия каждого поезда испытывала детскую радость. «Готовьте мясо и рыбу, — командовала она четырем кухаркам, мечтавшим поскорей вернуться под спокойное правление Санта Софии де ла Пьедад. — Настряпайте всякой всячины, кто знает, чего захочется чужеземцам». Поезд прибывал в самый жаркий час дня. Во время обеда весь дом гудел, словно рынок, потные нахлебники, которые даже не знали в лицо своих щедрых хозяев, вваливались шумной толпой и спешили занять лучшие места за столом, а кухарки налетали друг на друга, носясь с огромными кастрюлями, полными супа, котелками с мясом и овощами, блюдами с рисом, и разливали по стаканам неиссякающими поваренными ложками целые бочки лимонада. Беспорядок был страшный, и Фернанда приходила в отчаяние от мысли, что многие едят по два раза, и нередко, когда рассеянный нахлебник, спутав ее дом с харчевней, требовал счет, ей хотелось излить душу в словах из лексикона рыночной торговки. После визита мистера Герберта прошло больше года, но выяснилось с тех пор только одно — гринго думают сажать бананы на заколдованных землях, тех самых, через которые прошли Хосе Аркадио Буэндиа и его люди, когда искали путь к великим изобретениям. Еще два сына полковника Аурелиано Буэндиа, с крестами из пепла на лбу, приехали в Макондо, увлеченные гигантским потоком, хлынувшим на город, как лава из вулкана, и сказали, оправдывая свой приезд, фразу, которая, пожалуй, объясняла побуждения всех прибывших туда.
— Мы приехали потому, — заявили они, — что все едут.
Ремедиос Прекрасная была единственным человеком, не заразившимся банановой лихорадкой. Девушка словно задержалась в поре чудесной юности и становилась с каждым днем все более чуждой разным условностям, все более далекой от разных хитрых уловок и недоверия, находя счастье в своем собственном мире простых вещей. Будучи не в силах понять, зачем женщины осложняют себе жизнь корсажами и юбками, она сшила из грубого холста что-то вроде балахона, который надевала прямо через голову, и таким образом раз навсегда решила проблему, как быть одетой и вместе с тем ощущать себя голой: по ее разумению, обнаженное состояние было единственным подходящим для домашней обстановки. Ей так долго надоедали советами укоротить немного роскошные волосы, доходившие ей уже до икр, заплести их в косы, украсить гребнями и цветными лентами, что в конце концов она просто остриглась наголо и сделала из своих волос парики для статуй святых. Самым удивительным в ее инстинктивной тяге к упрощению было то, что чем больше Ремедиос Прекрасная освобождалась от моды, ища удобства, чем решительнее преодолевала условности, повинуясь свободному влечению, тем более волнующей становилась ее невероятная красота и более непринужденным ее обращение с мужчинами. Когда сыновья полковника Аурелиано приехали первый раз в Макондо, Урсула вспомнила, что у них в жилах течет та же кровь, что и у ее правнучки, и содрогнулась от давно забытого страха. «Гляди в оба, — предупредила она Ремедиос Прекрасную. — От любого из них дети у тебя будут со свинячьими хвостами». Ремедиос Прекрасная придала так мало значения словам прабабки, что вскоре переоделась в мужскую одежду, вывалялась в песке, чтобы влезть на шест за призом, и чуть не стала причиной трагической ссоры между двенадцатью кузенами, которые были приведены в полное расстройство чувств этим непереносимым зрелищем. Вот потому-то Урсула никого из них и не оставляла ночевать в доме, когда они приезжали, а те четверо, что жили в Макондо, снимали по ее распоряжению комнаты на стороне. Если бы Ремедиос Прекрасной рассказали об этих предосторожностях, она бы, наверное, умерла со смеху. До самого последнего мгновения своего пребывания на земле девушка так и не поняла, что судьба определила ей быть возмутительницей мужского спокойствия, чем-то вроде повседневного стихийного бедствия. Всякий раз, когда она, нарушив запрет Урсулы, появлялась в столовой, среди чужеземцев возникало смятение, родственное отчаянию. Слишком уж бросалось в глаза, что под грубым балахоном на Ремедиос Прекрасной нет ничего, и никто не мог поверить, что эта остриженная голова, удивительно совершенная по форме, не была вызовом, так же как не были преступным обольщением бесстыдство, с которым девушка открывала свои ляжки, чтобы немного прохладиться, и наслаждение, с каким она облизывала пальцы после еды. Ни один человек из семьи Буэндиа и не подозревал того, что очень скоро обнаружили чужеземцы: от Ремедиос Прекрасной исходил дух беспокойства, веяние томления, они сохранялись в воздухе еще в течение нескольких часов после ее ухода. Мужчины, искушенные в любовных муках, познавшие любовь во всех странах мира, утверждали, что им никогда не доводилось испытывать волнение, подобное тому, которое рождал в них природный запах Ремедиос Прекрасной. В галерее с бегониями, в гостиной, в любом уголке дома они всегда могли безошибочно указать место, где побывала Ремедиос Прекрасная, и определить, сколько времени прошло с тех пор. Она оставляла после себя в воздухе четкий след, который ни с чем нельзя было спутать: никто из домашних не замечал его потому, что он уже давно стал частью повседневных запахов дома, но чужеземцы чуяли его немедленно. Поэтому лишь они и понимали, как мог умереть от любви молодой офицер, а кабальеро, явившийся из далеких земель, пасть в отчаяние. Не сознавая, что она окружена стихией тревоги, что ее присутствие вызывает у мужчин непереносимое ощущение внутренней катастрофы, Ремедиос Прекрасная общалась с ними без малейшего лукавства и окончательно добивала их своей простодушной любезностью. Когда Урсула, чтобы убрать свою правнучку с глаз чужеземцев, заставила ее питаться на кухне вместе с Амарантой, Ремедиос Прекрасная даже обрадовалась, освободившись от необходимости подчиняться какому-либо порядку. По правде говоря, ей было все равно, где есть и когда, она предпочитала питаться не в определенные часы, а в зависимости от капризов своего аппетита. Иногда она вдруг вставала перекусить в три часа утра, а потом спала до самого вечера и могла жить так, перепутав весь распорядок дня, целыми месяцами, пока наконец какая-нибудь случайность не возвращала ее к установленному в доме регламенту. Но даже и тогда она покидала кровать в одиннадцать утра, запиралась совершенно голая на два часа в купальне и, убивая скорпионов, мало-помалу приходила в себя после глубокого и долгого сна. Затем она начинала обливаться водой, черпая ее в бассейне сосудом из тыквы. Эта долгая и тщательная процедура сопровождалась многочисленными церемониями, и тот, кто плохо знал Ремедиос Прекрасную, мог бы подумать, что она занята вполне оправданным любованием своим телом. Но на самом деле этот тайный обряд был лишен всякой чувственности, для Ремедиос Прекрасной он являлся всего лишь способом убить время до тех пор, пока ей не захочется есть. Однажды, когда она только что начала мыться, какой-то чужеземец разобрал черепицу на крыше, и у него захватило дыхание при виде потрясающего зрелища наготы Ремедиос Прекрасной. Девушка заметила его исполненные отчаяния глаза между черепицами, но не застыдилась, а лишь встревожилась.
— Берегитесь! — воскликнула она. — Вы упадете.
— Я хочу только поглядеть на вас, — пролепетал чужеземец.
— Ах так, — сказала она. — Ладно, только будьте осторожны, крыша совсем прогнила.
Лицо чужеземца выражало изумление и страдание, казалось, он молча борется с обуревающим его вожделением, опасаясь, как бы дивный мираж не рассеялся. Ремедиос Прекрасная решила, что его мучит страх, не провалилась бы под ним черепица, и постаралась вымыться быстрее обычного, не желая долго оставлять человека в опасности. Обливаясь водой, девушка сказала, что очень плохо, когда крыша в таком состоянии, и, наверное, скорпионы лезут в купальню из прогнивших от дождей листьев, которыми завалена черепица. Чужеземцу эта болтовня показалась ширмой, скрывающей благосклонность, и когда Ремедиос Прекрасная стала намыливаться, он не удержался от соблазна попытать счастья.
— Позвольте мне намылить вас, — прошептал он.
— Благодарю за доброе намерение, — ответила она, — но я обойдусь своими двумя руками.
— Ну хоть спинку, — умолял чужеземец.
— Зачем? — удивилась она. — Где это видано, чтобы люди мыли себе спину мылом?
Пока она вытиралась, чужеземец с глазами, полными слез, умолял ее выйти за него замуж. Она чистосердечно ответила, что никогда не выйдет за простака, который способен потерять целый час, рискуя даже остаться без обеда, лишь бы увидеть купающуюся женщину. Когда в заключение Ремедиос Прекрасная облеклась в свой балахон и чужеземец собственными глазами удостоверился, что она действительно, как многие и подозревали, надевает его прямо на голое тело, он чувствовал себя навеки заклейменным раскаленным железом открывшейся ему тайны и не смог это вынести. Он вытащил еще две черепицы, чтобы спуститься в купальню.
— Здесь очень высоко, — испуганно предупредила девушка, — вы убьетесь!
Прогнившая крыша рухнула вниз со страшным грохотом горного обвала, мужчина, едва успев испустить крик ужаса, свалился на цементный пол, расколол себе череп и тут же умер. Чужеземцы, которые прибежали на шум из столовой и поспешили унести труп, заметили, что кожа его источает ошеломляющий запах Ремедиос Прекрасной. Этот запах прочно вошел в тело покойного, и даже из трещины в его черепе вместо крови сочилась амбра, насыщенная тем же таинственным ароматом; и тут всем стало ясно, что запах Ремедиос Прекрасной продолжает терзать мужчин даже и после смерти, пока кости их не обратятся в прах. Однако никто не связал страшное происшествие с гибелью первых двоих мужчин, умерших из-за Ремедиос Прекрасной. Понадобилось еще одна жертва, прежде чем чужеземцы и многие коренные жители Макондо перестали считать легендой рассказы о том, что от Ремедиос Прекрасной исходит не дыхание любви, а губительное веяние смерти. Случай убедиться в справедливости этих толков представился через несколько месяцев, в тот день, когда Ремедиос Прекрасная отправилась в компании своих подруг посмотреть на банановые плантации. У жителей Макондо стало модным развлечением бродить по нескончаемым, пропитанным сыростью коридорам между рядами банановых деревьев; тишина там была совсем новенькая, такая нетронутая, словно ее перенесли из каких-то других мест, где никто ни разу ею не пользовался, и потому она еще не научилась толком передавать голоса. Иной раз нельзя было расслышать сказанного на расстоянии полуметра от вас, а то, что произнесли на другом конце плантации, доносилось с абсолютной отчетливостью. Девушки Макондо обратили это странное свойство в игру, в повод для смеха и испуга, шуток и стращаний, а вечерами вспоминали о прогулке как о нелепом сне. Тишина банановых аллей стяжала себе в Макондо столь громкую славу, что Урсула не решилась отказать Ремедиос Прекрасной в невинном развлечении и пустила ее на плантации, поставив условием надеть шляпку и все, что полагается. Как только девушки вступили в пределы плантации, воздух сразу наполнился губительным ароматом. Мужчины, копавшие оросительные канавы, почувствовали себя во власти некоего странного колдовства, под угрозой какой-то невидимой опасности, и многие из них уступили непреодолимому желанию разрыдаться. Ремедиос Прекрасная и ее перепуганные подруги едва успели спрятаться в ближайшем доме от толпы распаленных самцов, готовой броситься на них. Немного погодя девушки были освобождены из своего убежища четырьмя Аурелиано, чьи кресты из пепла внушали всем священный ужас, как если бы они являлись знаком высшей касты, печатью неуязвимости. Ремедиос Прекрасная никому не рассказала, что один из рабочих, воспользовавшись суматохой, судорожно вцепился в ее живот рукой — так орел цепляется лапой за край пропасти. Словно яркая вспышка на мгновение ослепила девушку, она повернулась к обидчику и увидела отчаянный взгляд, который проник в ее сердце и затеплил там уголек жалости. Вечером на улице Турков этот рабочий похвалялся своей дерзостью и кичился своим счастьем, а несколько минут спустя удар лошадиного копыта раздробил ему грудь; толпа чужеземцев, собравшаяся над умирающим, смотрела, как он бьется в агонии посреди мостовой, захлебываясь собственной кровью.
Предположение о том, что Ремедиос Прекрасная наделена способностью приносить смерть, было теперь подтверждено четырьмя неоспоримыми доказательствами. Хотя кое-кому из любящих прихвастнуть мужчин нравилось говорить, что за одну ночь с такой обольстительной женщиной стоит отдать жизнь, на самом деле никто из них не был на это способен. А ведь для того, чтобы покорить Ремедиос Прекрасную и даже сделать себя неуязвимым для связанных с нею опасностей, было бы достаточно столь первобытного и простого чувства, как любовь, но именно это никому и не приходило в голову. Урсула совсем перестала заниматься правнучкой. Раньше, когда она все еще рассчитывала спасти девушку для мира, она пыталась заинтересовать ее немудреными домашними делами. «Мужчинам нужно больше, чем ты думаешь, — говорила она загадочно. — Кроме того, о чем ты думаешь, надо еще без конца готовить, подметать, страдать из-за всякой мелочи». В глубине души Урсула понимала, что обманывает себя, стараясь подготовить правнучку к семейному счастью, ибо твердо знала: нет на земле такого мужчины, который, удовлетворив свою страсть, способен будет вынести хотя бы в течение одного дня превосходящую всякое понимание нерадивость Ремедиос Прекрасной. Рождение последнего Хосе Аркадио и непоколебимое желание вырастить из него папу вынудили Урсулу отказаться от забот о правнучке. Она предоставила девушку ее судьбе, веря, что рано или поздно произойдет чудо и в этом мире, где есть все, найдется и человек, обладающий достаточным хладнокровием, чтобы взвалить на себя такой груз. Амаранта значительно раньше Урсулы оставила всякие попытки приспособить Ремедиос Прекрасную к хозяйственным делам. Уже в те далекие вечера в комнате у Амаранты, когда ее воспитанница с трудом соглашалась даже на то, чтоб крутить ручку швейной машины, Амаранта пришла к заключению, что Ремедиос Прекрасная просто дурочка. «Придется разыграть тебя в лотерею», — говорила Амаранта, озабоченная полным безразличием девушки к разговорам о мужчинах. Позже, когда Урсула велела Ремедиос Прекрасной, отправляясь в церковь, закрывать лицо мантильей, Амаранта подумала, что эта таинственность может оказаться весьма притягательной и скоро объявится мужчина, любопытство которого будет столь велико, что он начнет терпеливые поиски уязвимого места в сердце красавицы. Но после того как девушка безрассудно оттолкнула претендента, во многих отношениях казавшегося заманчивей любого принца, Амаранта потеряла последнюю надежду. Что касается Фернанды, то она даже и не пыталась понять Ремедиос Прекрасную. Увидев ее во время кровавого карнавала в костюме королевы, Фернанда решила, что это необыкновенное существо. Но когда она обнаружила, что Ремедиос ест руками и не способна сказать в ответ ни одного слова, которое не было бы верхом глупости, она пожалела, что полоумные в роду Буэндиа живут так долго. И хотя полковник Аурелиано Буэндиа продолжал верить и повторять, что Ремедиос Прекрасная в действительности самое здравомыслящее человеческое создание из всех, кого ему довелось видеть, и то и дело доказывал это со своей удивительной способностью издеваться над людьми, родные покинули девушку на волю Божью. И Ремедиос Прекрасная стала блуждать в пустыне одиночества, не испытывая, впрочем, от этого никаких мук, и постепенно становилась взрослой во время своих снов, лишенных кошмаров, своих бесконечных купаний, беспорядочной еды, долгого и глубокого молчания, за которым не крылось никаких воспоминаний. Так оно и шло до того самого мартовского дня, когда Фернанда, собираясь снять с веревки в саду простыни и сложить их, кликнула на подмогу всех женщин. Не успели они приступить к делу, как Амаранта заметила, что Ремедиос Прекрасная вдруг стала удивительно бледной, даже как будто прозрачной.
— Тебе плохо? — спросила она.
Ремедиос Прекрасная, державшая в руках другой конец простыни, ответила ей с улыбкой сострадания:
— Напротив, мне никогда еще не было так хорошо.
Едва только Ремедиос Прекрасная произнесла эти слова, как Фернанда почувствовала, что ласковый, напоенный сиянием ветер вырывает у нее из рук простыни, и увидела, как он расправил их в воздухе во всю ширину. Амаранта же ощутила таинственное колыхание кружев на своих юбках и в ту минуту, когда Ремедиос Прекрасная стала возноситься, вцепилась в свой конец простыни, чтобы не упасть. Одна лишь Урсула, почти совсем уже слепая, сохранила ясность духа и сумела опознать природу этого неодолимого ветра — она оставила простыни на милость его лучезарных струй и глядела, как Ремедиос Прекрасная машет ей рукой на прощание, окруженная ослепительно белым трепетанием поднимающихся вместе с ней простынь: вместе с ней они покинули слой воздуха, в котором летали жуки и цвели георгины, и пронеслись с нею через воздух, где уже не было четырех часов дня, и навсегда исчезли с нею в том дальнем воздухе, где ее не смогли бы догнать даже самые высоколетающие птицы памяти.
Чужеземцы решили, что девушка покорилась наконец своему неотвратимому жребию царицы пчел, а семья пытается спасти честь сказкой о вознесении. Мучимая завистью, Фернанда со временем все же признала чудо и долго потом надоедала Богу мольбами вернуть ей простыни. Большинство коренных жителей Макондо тоже уверовали в чудо и даже зажгли свечи и стали читать заупокойные молитвы. Вероятно, люди еще долго не говорили бы ни о чем другом, если бы вскоре удивление не было вытеснено ужасом, в который привело город известие о варварском истреблении всех Аурелиано. Полковник Аурелиано Буэндиа в какой-то мере предчувствовал трагический конец своих сыновей, хотя и не определил эти ощущения как пророчество. Когда Аурелиано Пильщик и Аурелиано Аркайя, те двое, что прибыли вместе с потоком чужеземцев, заявили о желании остаться в Макондо, отец пытался отговорить их. Он не понимал, что они будут делать в городе, по которому теперь с наступлением темноты стало опасно ходить. Но Аурелиано Ржаной и Аурелиано Печальный, поддержанные Аурелиано Вторым, дали братьям работу на своих предприятиях. Полковник Аурелиано Буэндиа имел основания, ему самому пока не очень ясные, не одобрять их решения. С той минуты, как он увидел сеньора Брауна в первом появившемся в Макондо автомобиле — оранжевой машине с откидным верхом и гудком, наводящим своим тявканьем ужас на городских собак, — бывший воин не переставал возмущаться раболепством людей перед этим гринго и понял: что-то изменилось в нравах мужчин с тех пор, когда они закидывали за плечо ружье, оставляли своих жен и детей и уходили на войну. После Неерландского перемирия местной властью в Макондо были алькальды, лишенные самостоятельности, неполномочные судьи, выбранные из числа мирных и уставших консерваторов города. «Это правление убожеств, — замечал полковник Аурелиано Буэндиа, глядя на идущих мимо босых полицейских, вооруженных одними деревянными дубинками. — Мы столько воевали, и все ради того, чтобы нам не перекрасили дома в голубой цвет». Когда появилась банановая компания, местные чиновники были заменены деспотичными чужеземцами, которых сеньор Браун поселил в электрифицированном курятнике, чтобы они наслаждались преимуществами своего высокого сана и не страдали от жары, москитов и бесчисленных неудобств и лишений, выпадающих на долю тех, кто живет в самом городе. Место прежних полицейских заняли наемные убийцы с мачете. Запершись в мастерской, полковник Аурелиано Буэндиа размышлял над этими переменами, и впервые за все долгие годы своего молчаливого одиночества он почувствовал мучительную и твердую уверенность в том, что с его стороны было ошибкой не довести войну до решительного конца. Как раз в один из этих дней брат уже давно забытого всеми полковника Магнифико Висбаля подошел вместе с семилетним внуком к одному из лотков на площади, чтобы выпить лимонаду. Ребенок случайно пролил напиток на мундир оказавшегося поблизости капрала полиции, и тогда этот варвар своим острым мачете изрубил мальчика в куски и одним ударом отсек голову его деду, пытавшемуся спасти внука. Весь город смотрел на обезглавленное тело старика, когда несколько мужчин несли его домой, на голову, которую какая-то женщина держала в руке за волосы, и на окровавленный мешок с останками ребенка.
Это зрелище положило конец искуплению грехов полковником Аурелиано Буэндиа. Он снова был охвачен возмущением, таким же, какое пережил в молодости возле трупа женщины, забитой прикладами за то, что ее укусила бешеная собака. Он поглядел на любопытных, столпившихся на улице, и своим прежним громовым голосом, воскрешенными его безмерным презрением к самому себе, обрушил на них весь груз ненависти, уже не умещавшейся в его груди.
— Ну погодите, — крикнул он, — на днях я дам своим мальчикам оружие, и они покончат с этими сволочами гринго.
Всю следующую неделю невидимые злоумышленники охотились по побережью на семнадцать сыновей полковника, как на кроликов; они целились точно в середину крестов из пепла. Аурелиано Печальный в семь часов вечера вышел из дома своей матери, как вдруг в темноте прогремел выстрел и пуля пробила ему лоб. Аурелиано Ржаной был найден в своем гамаке на фабрике, где он обычно спал, меж бровей у него торчал ломик для колки льда, вогнанный по самую рукоятку. Аурелиано Пильщик проводил свою невесту домой из кино и возвращался к себе по ярко освещенной улице Турков, убийца, так и не обнаруженный среди толпы, выстрелил в него из револьвера, и Аурелиано Пильщик упал прямо на котел с кипящим маслом. Через пять минут после этого кто-то постучал в дверь комнаты, где Аурелиано Аркайя находился с женщиной, и крикнул: «Торопись, там убивают твоих братьев». Женщина рассказывала потом, что Аурелиано Аркайя вскочил с постели и открыл дверь, за дверью его встретил выстрел из маузера, раздробивший ему череп. В эту ночь смертей, пока в доме готовились читать молитвы над четырьмя покойниками, Фернанда как безумная металась по городу в поисках мужа, которого Петра Котес, думая, что уничтожают всех, кто носит имя полковника, спрятала в платяном шкафу. Петра Котес выпустила Аурелиано Второго оттуда только на четвертый день, когда из полученных телеграмм стало понятно, что ярость невидимого врага направлена только против братьев, отмеченных крестами из пепла. Амаранта разыскала книжечку, где были записаны данные о племянниках, и, по мере того как прибывали телеграммы, вычеркивала оттуда имена, пока не осталось лишь одно — имя самого старшего. Этого человека со смуглой кожей и светлыми зелеными глазами очень хорошо помнили в доме. Звали его Аурелиано Влюбленный, он был плотником и жил в селении, затерянном среди отрогов горного хребта. Прождав напрасно две недели сообщения о его смерти, Аурелиано Второй отправил гонца предупредить Аурелиано Влюбленного о нависшей над ним угрозе, думая, что он ни о чем не знает. Гонец вернулся с известием, что Аурелиано Влюбленный находится в безопасности. В ночь истребления к нему пришли двое и разрядили в него свои револьверы, но не сумели попасть в крест из пепла. Аурелиано Влюбленному удалось перескочить через забор и скрыться в горах, где он знал каждую тропинку благодаря своей дружбе с индейцами, продававшими ему древесину. Больше о нем не слышали.
Для полковника Аурелиано Буэндиа это были черные дни. Президент республики выразил ему соболезнование телеграммой, в которой обещал провести тщательное расследование и восхвалял покойных. По приказу президента алькальд явился на похороны с четырьмя венками и хотел возложить их на гробы, но полковник выставил его на улицу. А после похорон написал и лично отнес в почтовую контору резкую телеграмму на имя президента республики, которую телеграфист отказался передать. Тогда полковник Аурелиано Буэндиа обогатил текст послания крайне недружелюбными выражениями, положил в конверт и отправил почтой. Как это случилось с ним после смерти жены и столько раз случалось в войну, когда погибали его лучшие друзья, он испытывал не горе, а слепую, беспредельную ярость, опустошающее бессилие. Он даже объявил, что падре Антонио Исабель — соучастник убийц и нарочно пометил его сыновей несмываемыми крестами, чтобы враги могли их узнать. Дряхлый служитель Божий, уже немного повредившийся в рассудке и в своих проповедях с амвона пугавший прихожан нелепыми толкованиями Священного Писания, явился в дом с чашей, где обычно держал пепел для первого дня поста, и хотел помазать пеплом всю семью и доказать, что он легко смывается водой. Но страх перед несчастьем так глубоко проник в души, что даже сама Фернанда не согласилась подвергнуться опыту, и никто больше не видел, чтобы хоть один Буэндиа преклонил колени в исповедальне в первый день поста.
Время шло, а полковник Аурелиано Буэндиа все не мог вернуть себе утраченное спокойствие. Он забросил изготовление золотых рыбок, ел лишь через силу и бродил по дому словно сомнамбула, волоча по полу плащ и пережевывая, как жвачку, свой глухой гнев. К концу третьего месяца волосы его совсем поседели, прежде подкрученные кончики усов обвисли над выцветшими губами, но зато глаза снова стали теми горящими, как два угля, глазами, что испугали всех при его рождении и в былое время одним лишь своим взглядом заставляли двигаться стулья. Сжигаемый муками ярости, полковник Аурелиано Буэндиа тщетно старался пробудить в себе предчувствия, которые в молодости вели его по тропинкам опасности к пустыне славы. Он погибал, заблудившись в этом чужом доме, где никто и ничто уже не вызывало в нем ни малейшей привязанности. Однажды он вошел в комнату Мелькиадеса, пытаясь обнаружить следы того прошлого, что предшествовало войнам, но увидел лишь мусор, грязь да кучи всякой дряни, накопившейся после стольких лет запустения. Переплеты на книгах, которые уже давно никто не читал, и раскисшие от сырости пергаменты были покрыты мертвенно-бледной растительностью, а в воздухе, когда-то самом чистом и светлом в доме, стоял невыносимый запах прогнивших воспоминаний. В другой раз, утром, он увидел под каштаном Урсулу — она плакала, припав головой к коленям своего покойного мужа. Полковнику Аурелиано Буэндиа, единственному из всех обитателей дома, не дано было видеть могучего старца, согнутого полувеком бурь и непогод. «Поздоровайся с отцом», — сказала Урсула. Он задержался на минуту возле дерева и еще раз убедился, что даже это опустевшее место не рождает в нем никаких чувств.
— Ну, что он говорит сегодня? — спросил полковник Аурелиано Буэндиа.
— Он грустит, — ответила Урсула. — Ему кажется, что ты должен скоро умереть.
— Скажи ему, — улыбнулся полковник, — что человек умирает не тогда, когда должен, а тогда, когда может.
Пророчество покойного отца лишь перемешало последние угли гордыни, которые еще тлели в сердце полковника Аурелиано Буэндиа, но он принял их короткую вспышку за внезапный прилив былой силы. И стал допытываться у матери, где закопала она золотые монеты, найденные в гипсовой статуе святого Иосифа. «Никогда тебе этого не узнать, — сказала она ему с твердостью, рожденной горьким опытом прошлого. — Вот объявится хозяин денег, он и выкопает». Никто не мог понять, почему человек, всегда отличавшийся бескорыстием, вдруг принялся с такой алчностью мечтать о деньгах, и не о скромных суммах на повседневные нужды, а о целом состоянии, — при одном упоминании о его размерах даже Аурелиано Второй остолбенел от удивления. Бывшие сотоварищи по партии, к которым полковник Аурелиано обратился с просьбой о деньгах, избегали встречаться с ним. Как раз к этому времени относятся его слова: «Единственное различие между либералами и консерваторами заключается сейчас в том, что либералы посещают раннюю мессу, а консерваторы — позднюю». Однако он проявил такую настойчивость, так умолял, до такой степени поступался своими понятиями о собственном достоинстве, что понемногу с молчаливым усердием и безжалостным упорством проник повсюду и сумел собрать за восемь месяцев больше денег, чем их было спрятано Урсулой. После этого он отправился к больному полковнику Геринельдо Маркесу, чтобы тот помог ему начать новую всеобщую войну.
Какое-то время полковник Геринельдо Маркес был в самом деле единственным человеком, который мог, несмотря даже на приковавший его к качалке паралич, привести в движение покрытые ржавчиной рычаги восстания. После Неерландского перемирия, пока полковник Аурелиано Буэндиа искал забвения у своих золотых рыбок, полковник Геринельдо Маркес поддерживал связи с теми из повстанческих офицеров, кто до самого конца не изменил ему. Вместе с ними он прошел через войну ежедневных унижений, прошений и докладных записок, бесконечных «придите завтра», «вот уже скоро», «мы изучаем ваше дело с должным вниманием»; это была война, обреченная на поражение, война против «уважающих вас», «ваших покорных слуг», которые все обещали дать, да так никогда и не дали ветеранам пожизненных пенсий. Та другая, кровавая, длившаяся двадцать лет война не причинила ветеранам столько ущерба, сколько эта разрушительная война вечных отсрочек. Сам полковник Геринельдо Маркес, который спасся от трех покушений на него, остался в живых после пяти ранений, вышел невредимым из бесчисленных тяжелых боев, не выдержал жесткого натиска вечного ожидания и принял последнее, окончательное поражение — старость; он сидел в своей качалке, разглядывая квадраты солнечного света на полу, и думал об Амаранте. Своих соратников он больше не видел, кроме одного раза — в газете на фотографии, где несколько ветеранов стояли рядом с очередным президентом республики, имени его полковник Геринельдо Маркес не знал; на лицах бывших воинов читался гнев: президент только что подарил им значки со своим изображением, чтобы они носили их на лацканах, и вернул одно из покрытых пылью и кровью знамен, чтобы они могли возлагать его на свои гробы. Остальные ветераны, самые достойные, все еще ждали извещения о пенсии в темных углах общественной благотворительности; одни из них умирали от голода, другие, питаемые кипевшей в них яростью, продолжали жить и медленно гнили от старости в отборном дерьме славы. Поэтому, когда полковник Аурелиано Буэндиа явился со своим предложением возжечь пожар беспощадной — не на жизнь, а на смерть — войны, которая сотрет с лица земли этот позорный, прогнивший насквозь режим, поддерживаемый иностранными захватчиками, полковник Геринельдо Маркес не смог подавить в себе чувство жалости.
— Ax, Аурелиано, — вздохнул он, — я знал, что ты постарел, но только сегодня понял, что ты гораздо старее, чем кажешься.
x x x
В суматохе последних лет Урсула все еще не успела выбрать достаточно свободного времени и должным образом подготовить Хосе Аркадио к занятию папского престола, как уже подошел срок отправлять его в семинарию, и пришлось спешно наверстывать упущенное. Сестра Хосе Аркадио — Меме, заботы по воспитанию которой делили между собой суровая Фернанда и унылая Амаранта, почти в ту же пору достигла возраста, позволявшего поступить в монастырскую школу, где из нее должны были сделать виртуоза игры на клавикордах. Урсулу мучили тяжелые сомнения: ей казалось, что методы, какими она пытается закалить дух вялого кандидата в папы, недостаточно действенны, но она винила в этом не свою спотыкающуюся старость, не черные тучи, заволакивающие ей зрение — сквозь них она теперь различала, да и то с трудом, лишь контуры окружающих предметов, — все зло Урсула видела в некоем явлении, которое и сама не умела определить с точностью, но смутно представляла себе как постоянно нарастающее ухудшение качества времени. «Годы теперь идут совсем не так, как раньше», — жаловалась она, чувствуя, что повседневная реальность ускользает у нее из рук. Раньше, думала Урсула, дети вырастали очень медленно. Стоит вспомнить, как много ушло времени, прежде чем Хосе Аркадио, ее старший сын, бежал с цыганами, и сколько всего случилось до того, как он вернулся домой, разрисованный, словно змея, и с непонятной, будто у астролога, речью, и все, что произошло в доме, прежде чем Амаранта и Аркадио забыли язык индейцев и научились говорить по-испански. Подумать только, сколько ночей и дней просидел бедный Хосе Аркадио Буэндиа под своим каштаном и как долго оплакивали его смерть, прежде чем в дом принесли умирающего полковника Аурелиано Буэндиа, а тому еще и пятидесяти лет тогда не исполнилось, и это после таких долгих войн и стольких страданий. Раньше она, бывало, целый день крутится со своими леденцами и успевает еще приглядеть за детьми и заметить по их глазам, что пора дать им касторки. А сейчас, когда она совершенно свободна и с утра до ночи только и нянчится с Хосе Аркадио, из-за того, что время испортилось, она не успевает довести до конца ни одного дела. Правда же заключалась в том, что Урсула, давно уже потеряв счет своим годам, все еще не желала признавать старости: она всюду толклась, во все мешалась, надоедала чужеземцам своим вечным вопросом, не они ли оставили в доме гипсовую статую святого Иосифа, чтобы он постоял, пока не пройдет дождь. Никто не мог сказать с достоверностью, в какое время Урсула начала терять зрение. Даже в последние годы ее жизни, когда она уже не вставала с постели, все думали, что она просто побеждена дряхлостью, и ни один человек не заметил, что Урсула совсем ослепла. Сама Урсула начала чувствовать приближение слепоты незадолго до рождения Хосе Аркадио. Сперва она приняла это за временное недомогание. Потихоньку пила бульон из мозговых костей и капала в глаза пчелиный мед, но вскоре убедилась, что безнадежно погружается в потемки; ей так и не довелось получить ясное представление об электричестве, ибо, когда в Макондо установили первые электрические фонари, Урсула могла воспринимать их лишь как некое смутное сияние. Ни одной живой душе не говорила она о том, что слепнет, ведь это было бы публичным признанием своей бесполезности. Тайком от всех Урсула стала упорно изучать расстояния между предметами и голоса людей, чтобы продолжать видеть с помощью памяти, когда тени катаракты совсем закроют от нее мир. Позже она обрела неожиданное подспорье в запахах, они определялись в темноте гораздо отчетливее, чем контуры и цвета, и окончательно спасли ее от позорного разоблачения. Несмотря на окружающую ее тьму, Урсула могла вдеть нитку в иголку, и обметать петлю, и вовремя обнаружить, что молоко закипает. Она так хорошо помнила, в каком месте находится каждая вещь, что иногда сама забывала о своей слепоте. Однажды Фернанда раскричалась на весь дом, что у нее пропало обручальное кольцо, и Урсула отыскала кольцо на полочке в детской спальне. Объяснялось это очень просто: пока все остальные беспечно расхаживали взад-вперед по дому, Урсула всеми оставшимися у нее четырьмя чувствами следила за любым их движением, чтобы никто не мог захватить ее врасплох; вскоре она открыла, что каждый член семьи, сам того не замечая, ходит изо дня в день по одним и тем же путям, повторяет одни и те же действия и произносит в одни и те же часы почти одни и те же слова. Следовательно, потерять что-либо Буэндиа рисковали лишь в том случае, если привычный распорядок нарушался. Поэтому, заслышав причитания Фернанды, Урсула вспомнила, что единственным необычным делом, предпринятым Фернандой в этот день, было проветривание циновок с детских кроватей — накануне ночью Меме обнаружила у себя клопа. Поскольку во время уборки дети оставались в комнате, Урсула решила, что Фернанда положила кольцо в единственное недосягаемое для них место — на полку. Фернанда же, напротив, искала кольцо там, где пролегали ее обычные пути, не ведая, что именно повседневные привычки затрудняют нахождение потерянных вещей, из-за них эти вещи и бывает так трудно найти.
Обучение и воспитание Хосе Аркадио помогали Урсуле замечать даже самые незначительные изменения, происходящие в доме. Стоило ей услышать, например, что Амаранта одевает святых в спальне, и она тотчас же притворялась, будто учит мальчика различать цвета.
— Ну, — говорила она ему, — а теперь ответь мне, какого цвета одежда святого архангела Рафаила.
Таким образом ребенок давал Урсуле те сведения, в которых ей отказывали глаза, и задолго до того, как он уехал в семинарию, Урсула научилась определять на ощупь, по ткани, цвета одежды святых. Иной раз случалось и что-нибудь непредвиденное. Однажды Урсула наткнулась на Амаранту, сидевшую с вышиванием в галерее бегоний.
— Ради Бога, — возмутилась Амаранта, — смотри, куда ты идешь.
— Это ты, — ответила Урсула, — сидишь не там, где должна сидеть.
Урсула была совершенно убеждена в своей правоте и, поразмыслив, сделала неожиданное открытие, которое до нее никому и в голову не приходило: по мере чередования времен года солнце постепенно и незаметно изменяло свое положение в небе, и те, кто сидел в галерее, понемногу, и сами того не замечая, передвигались и меняли свои места. С тех пор Урсуле надо было только вспомнить, какое сегодня число, чтобы безошибочно определить, где сидит Амаранта. Хотя руки Урсулы дрожали с каждым днем все заметней, а ноги словно наливались свинцом, никогда еще ее маленькую фигуру не видели в стольких местах сразу. Урсула была почти столь же расторопной, как в те времена, когда на ее плечах лежали все заботы по дому. Однако теперь, в лишенном света одиночестве своей глубокой старости, она обрела способность с такой необычайной проницательностью разбираться даже в самых незначительных семейных событиях, что впервые увидела со всей ясностью ту правду, разглядеть которую мешала ей прежде ее вечная занятость. К тому времени, когда Хосе Аркадио стали готовить в семинарию, Урсула произвела уже доскональнейший обзор всей жизни семьи Буэндиа, начиная с основания Макондо и полностью пересмотрела свое мнение о потомках. Она пришла к убеждению, что полковник Аурелиано Буэндиа утратил привязанность к семье не из-за того, что его ожесточила война, как Урсула думала раньше, просто он никогда никого не любил: и свою жену Ремедиос, и бесчисленных возлюбленных на одну ночь, прошедших через его жизнь, и в особенности своих сыновей. Она догадалась, что он проделал столько войн не из-за идеализма, как все считали, отказался от верной победы не из-за усталости, как все думали, а и победы одерживал, и поражения терпел по одной и той же причине — из-за самого доподлинного греховного тщеславия. Она сделала заключение, что этот ее сын, за которого она пошла бы на смерть, от природы лишен способности любить. Однажды ночью, в те времена, когда Урсула еще носила его в своем чреве, она услышала, как он заплакал. Плач был жалобный и такой отчетливый, что спавший рядом Хосе Аркадио Буэндиа проснулся и обрадовался: наверное, ребенок родится чревовещателем. Другие предсказывали, что он будет ясновидящим. Сама же Урсула содрогнулась от внезапной уверенности, что это утробное рычание — первый предвестник страшного свиного хвоста, и стала молить Бога уничтожить ребенка у нее в чреве. Но в прозрении старости она поняла и неоднократно затем повторяла, что плач ребенка в животе матери не признак его чревовещательских или пророческих дарований, а безошибочное указание на неспособность к любви. Эта переоценка сына внезапно пробудила в ней всю ту жалость, которую она ему недодала. В противоположность сыну Амаранта, чья душевная черствость пугала Урсулу, чья затаенная горечь печалили ее, теперь показалась матери воплощением женской нежности, и с проницательностью, порожденной состраданием, Урсула поняла, что несправедливые мучения, которым Амаранта подвергла Пьетро Креспи, объясняются вовсе не жаждой мщения, как все думали, а медленная пытка, исковеркавшая жизнь полковника Геринельдо Маркеса, вызвана отнюдь не злым, желчным, неизлечимым горем, как все считали. На самом деле и то и другое было следствием борьбы не на жизнь, а на смерть между безграничной любовью и непреодолимой трусостью, в конце концов, в этой борьбе восторжествовал неразумный страх, неотступно терзавший измученное сердце Амаранты. В ту пору Урсула стала все чаще произносить имя Ребеки, она вызывала в памяти ее образ с прежней любовью, усиленной запоздалым раскаянием и внезапным восхищением, она поняла, что только Ребека, та, которая не была вскормлена ее молоком, а ела землю земли и известку стен, та, в чьих жилах текла не кровь Буэндиа, а неизвестная кровь неизвестных, кости которых продолжали клохтать даже в могиле, Ребека с нетерпеливым сердцем, Ребека с необузданным лоном, — единственная из всех обладала той безудержной смелостью, о которой Урсула мечтала для отпрысков своего рода.
— Ребека, — бормотала она, ощупывая стены, — как мы были к тебе несправедливы!
Все считали, что Урсула просто бредит, особенно после того, как ей вздумалось ходить, вытянув вперед правую руку, наподобие архангела Гавриила. Однако Фернанда заметила, что мрак этого бреда освещается иной раз солнцем здравомыслия, ведь Урсула могла без запинки ответить, сколько денег потрачено в доме за прошедший год. Та же мысль появилась у Амаранты, когда однажды на кухне ее мать, помешивая в горшке суп и не зная, что ее слушают, сказала вдруг, что ручная мельница для кукурузы, купленная у первых цыган и исчезнувшая еще до того, как Хосе Аркадио шестьдесят пять раз объездил вокруг света, стоит до сих пор у Пилар Тернеры. Тоже почти достигшая столетнего возраста, но крепкая и живая, несмотря на невероятную свою толщину, которой пугались дети, как некогда голуби пугались ее звонкого смеха, Пилар Тернера не удивилась словам Урсулы, она уже начинала убеждаться, что недремлющая мудрость стариков нередко оказывается проницательнее, чем карты.
Тем не менее, когда Урсула обнаружила, что у нее не хватит времени утвердить Хосе Аркадио в его призвании, она впала в уныние. Стала попадать впросак, пробуя разглядеть глазами те предметы, которые гораздо яснее видела с помощью интуиции. Однажды утром вылила на голову мальчика содержимое чернильницы, думая, что это цветочная вода. В своем упорном желании во все вмешиваться, она делала промах за промахом, чувствовала, как на нее все чаще обрушиваются приступы тоски, и тщетно пыталась вырваться из паутины мрака, опутывающей ее все больше и больше. Тогда-то Урсуле и пришло в голову, что ее промахи — это не свидетельство первой победы, одержанной над ней дряхлостью и тьмой, а следствие какого-то повреждения в самом времени — порчи времени. Раньше, думала она, пока Бог не плутовал еще с месяцами и годами вроде турка, отмеряющего вам ярд перкаля, все шло по-иному. Теперь же не только дети вырастают быстрее, но даже чувствуют люди не так, как раньше. Не успела Ремедиос Прекрасная вознестись душой и телом на небо, а бессовестная Фернанда тут же стала ворчать по углам, зачем у нее забрали простыни. Не успели еще остыть в могилах тела шестнадцати Аурелиано, как Аурелиано Второй уже снова привел к себе толпу пьяниц играть на аккордеоне и наливаться шампанским, словно умерли не христиане, а собаки и этот сумасшедший дом, на который ушло столько ее здоровья и столько фигурок из леденца, был создан лишь для того, чтобы превратиться в вертеп порока. Пока укладывали сундук Хосе Аркадио, Урсула, перебирая горькие воспоминания, спрашивала себя, не лучше ли лечь в могилу и быть засыпанной землей, и бесстрашно вопрошала Бога, действительно ли он считает, что люди сделаны из железа и могут перенести столько мук и страданий; но, спрашивая и вопрошая, она только больше запутывалась, и в ней поднималось непреодолимое желание начать говорить все, что взбредет в голову, как делают чужеземцы, позволить себе наконец взбунтоваться хотя бы на один миг, на тот короткий миг, которого она так горячо жаждала и только раз откладывала, сделав самоотречение основой своего существования; ей страстно хотелось плюнуть хоть один раз на все, вывалить из сердца необъятные груды дурных слов, которыми она вынуждена была давиться в течение целого века покорности.
— Гадина! — крикнула Урсула.
Амаранта, начавшая складывать в сундук одежду, решила, что мать укусил скорпион.
— Где он? — испуганно спросила она.
— Кто?
— Скорпион, — объяснила Амаранта.
Урсула ткнула пальцем в сердце.
— Здесь, — сказала она.
В один из четвергов, в два часа дня, Хосе Аркадио отправился в семинарию. Урсула всегда будет помнить его таким, каким представляла себе при расставании, — худым и серьезным, не пролившим, как она его и учила, ни единой слезы, задыхающимся от жары в костюмчике из зеленого вельвета с медными пуговицами и с накрахмаленным бантом у ворота. Когда Хосе Аркадио ушел, в столовой остался резкий запах цветочной воды, которой Урсула поливала мальчику голову, чтобы легче было находить его в доме. Пока шла прощальная трапеза, семья скрывала свое волнение за веселой болтовней и с преувеличенным воодушевлением откликалась на шутки падре Антонио Исабеля. Но когда унесли обитый бархатом сундук с серебряными наугольниками, все почувствовали себя так, словно из дома вынесли гроб. Полковник Аурелиано Буэндиа отказался участвовать в проводах.
— Только одного нам недоставало, — пробурчал он под нос, — святейшего папы.
Через три месяца Аурелиано Второй и Фернанда отвезли Меме в монастырскую школу и возвратились с клавикордами, которые заняли место пианолы. Как раз в это время Амаранта начала ткать себе погребальный саван. Банановая лихорадка уже поуспокоилась. Коренные жители Макондо обнаружили, что они оттерты на задний план чужеземцами, но, с трудом сохранив свои прежние скромные доходы, они все же испытывали радость, будто им посчастливилось спастись во время кораблекрушения. В доме Буэндиа все еще продолжали приглашать к столу толпы гостей, и былая семейная жизнь восстановилась лишь через несколько лет, когда перестала существовать банановая компания. Однако традиционное гостеприимство претерпело основательные изменения, потому что теперь власть перешла в руки Фернанды. Урсула находилась в изгнании в стране тьмы, Амаранта с головой погрузилась в шитье савана, и бывшая кандидатка на королевский престол обрела полную свободу выбирать сотрапезников по своему вкусу и навязывать им строгие правила, внушенные ей родителями. В городе, потрясенном вульгарностью, с которой чужеземцы расточали свои легко нажитые состояния, дом Буэндиа благодаря суровой руке Фернанды превратился в оплот отживших обычаев. Фернанда считала порядочными людьми только тех, кто не имел ничего общего с банановой компанией. Даже ее деверь, Хосе Аркадио Второй, пал жертвой ее дискриминаторского рвения, потому что в сумятице первых дней банановой лихорадки он снова продал своих великолепных бойцовых петухов и поступил надсмотрщиком на плантации.
— Чтобы ноги его здесь не было, пока на нем зараза от этих чужеземцев, — сказала Фернанда.
Жизнь в доме сделалась такой суровой, что Аурелиано Второму стало определенно уютнее у Петры Котес. Сначала, под тем предлогом, что хочет облегчить супруге бремя забот, он перенес к наложнице свои пиршества. Потом, под тем предлогом, что скот утрачивает плодовитость, переместил к ней хлев и конюшни. И наконец, под тем предлогом, что в ее доме не так жарко, перетащил туда маленькую контору, где вел свои дела. Когда Фернанда заметила, что превратилась в соломенную вдову, было уже поздно. Аурелиано Второй почти не ел дома, он являлся только ночевать. Это была единственная его дань внешним приличиям; впрочем, она никого не обманывала. Как-то раз он оплошал, и утро застало его в постели Петры Котес. Вопреки всем ожиданиям он не услышал от жены не только ни малейшего упрека, но даже самого легкого вздоха обиды, однако в тот же день Фернанда отправила в дом любовницы два сундука с его одеждой. Отправила среди бела дня и приказала нести посредине улицы, на виду у всего города, думая, что заблудший супруг не вытерпит позора и со склоненной выей вернется в стойло. Но этот героический жест только еще раз доказал, как плохо знала Фернанда характер своего мужа и нравы Макондо, не имевшие ничего общего с нравами ее родителей, — каждый, кто видел сундуки, говорил себе, что вот наконец-то завершилась, как и следовало ожидать, история, интимные подробности которой ни для кого уже не были тайной. Аурелиано же отпраздновал дарованную ему свободу трехдневным пиром. К довершению несчастий супруги она в своих темных и длинных одеяниях, со своими вышедшими из моды медальонами и неуместной гордостью выглядела преждевременно постаревшей, между тем как облаченная в яркие платья из натурального шелка любовница, глаза которой сияли радостью от сознания, что ее попранные права восстановлены, казалось, цвела второй молодостью. Аурелиано Второй снова отдался Петре Котес, отдался с юным пылом, как в былые времена, когда она спала с ним потому, что принимала его за его брата-близнеца, и, живя с обоими братьями, думала, что Бог послал ей невиданное счастье — мужчину, умеющего любить за двоих. Вновь возродившаяся страсть была неутолимой: не раз случалось, уже сев за стол, они посмотрят друг другу в глаза, ни слова не сказав, закроют кастрюли крышками и отправляются в спальню — умирать от голода и любви. Вдохновленный тем, что ему довелось увидеть во время своих тайных вылазок к французским гетерам, Аурелиано Второй купил Петре Котес кровать с балдахином, как у архиепископа, повесил на окна бархатные шторы, покрыл потолок и стены спальни огромными зеркалами из горного хрусталя. Он стал еще большим весельчаком и сумасбродом, чем прежде. Каждый день, в одиннадцать часов утра, поезд доставлял ему ящики с шампанским и бренди. Возвращаясь с ними со станции, Аурелиано Второй увлекал за собой, словно в импровизированной кумбиамбе *18, любое человеческое существо, попадавшееся ему навстречу, — местное или пришлое, знакомое или незнакомое, без всякого разбора. Он соблазнил зазывными жестами даже увертливого сеньора Брауна, объясняющегося только на своем непонятном языке, и тот несколько раз мертвецки напивался в доме Петры Котес, а однажды даже заставил своих злых немецких овчарок, повсюду его сопровождавших, плясать под техасские песни, которые он сам кое-как промямлил под музыку аккордеона.
— Плодитесь, коровы! — кричал Аурелиано Второй в приступе веселья. — Плодитесь, жизнь коротка!
Никогда еще он не выглядел лучше, чем в ту пору, никогда еще его не любили больше, никогда его скот не размножался с такой необузданностью. Для бесконечных пиршеств было зарезано столько телят, свиней и кур, что земля во дворе стала черной и вязкой от крови. Сюда без конца выбрасывали кости и внутренности, сваливали объедки, и приходилось чуть ли не каждый час сжигать все это, чтобы ауры *19 не выклевали гостям глаза. Аурелиано Второй потолстел, лицо его стало багрово-фиолетовым, расплылось и напоминало теперь морду черепахи, а все по вине его чудовищного аппетита, с которым не мог сравниться даже аппетит Хосе Аркадио после его возвращения из кругосветных скитаний. Слава о невероятной прожорливости Аурелиано Второго, его неслыханном мотовстве, его непревзойденном гостеприимстве вышла за пределы долины и привлекала внимание самых знаменитых чревоугодников. Со всех концов побережья в Макондо прибывали легендарные обжоры, чтобы принять участие в безрассудных гастрономических турнирах, проводившихся в доме Петры Котес. Аурелиано Второй неизменно одерживал победу над всеми до той роковой субботы, когда явилась Камила Сагастуме, женщина, напоминавшая своими формами тотемическую скульптуру и известная во всей стране под выразительной кличкой Слониха. Состязание длилось до утра вторника. Уничтожив за первые сутки теленка с гарниром из маниоки, ямса и жареных бананов и выпив, кроме того, полтора ящика шампанского, Аурелиано Второй был совершенно уверен в своей победе. Он считал, что в нем больше воодушевления и жизни, чем в его невозмутимой сопернице; стиль еды у нее был, конечно, более профессиональным, но именно поэтому он вызывал меньше восторга у переполнявшей дом разношерстной публики. В то время как Аурелиано Второй, в жажде победы забыв все приличия, рвал мясо зубами, Слониха рассекала его на части с искусством хирурга и ела не торопясь, даже испытывая определенное удовольствие. Была она огромной и толстой, но чудовищная тучность вознаграждалась нежной женственностью: Слониха обладала таким красивым лицом, такими изящными и холеными руками и таким непреодолимым обаянием, что, когда она вошла в дом, Аурелиано Второй вполголоса заметил, что предпочел бы провести турнир не за столом, а в постели. А когда он увидел, как Слониха расправилась с целым телячьим окороком, не нарушив при этом ни одного правила благовоспитанности самого высокого класса, он совершенно серьезно заявил, что это деликатное, очаровательное и ненасытное хоботное является в определенном смысле идеальной женщиной. И он не ошибся. Слухи о том, что Слониха — прожорливый орел-ягнятник, предшествовавшие ее появлению, не имели оснований. Она была не мясорубкой для перемалывания быков, не бородатой женщиной из греческого цирка, как говорили, а директрисой школы пения. Мастерски поглощать пищу она научилась, будучи уже почтенной матерью семейства, когда пыталась найти способ заставить своих детей больше есть, но не с помощью искусственного возбуждения аппетита, а путем создания полного душевного покоя. Ее проверенная практикой теория основывалась на том, что человек, у которого все дела совести в совершенном порядке, способен есть без перерыва до тех пор, пока не устанет. Таким образом, она бросила свою школу и семейный очаг не из спортивного честолюбия, а по причинам морального порядка — чтобы вступить в единоборство с человеком, прославившимся на всю страну как беспринципный обжора. Лишь только Слониха увидела Аурелиано Второго, она сразу же поняла, что ее соперника подведет не желудок, а характер. И действительно, к концу первой ночи она сохранила всю свою боеспособность, а Аурелиано Второй истощил свои силы смехом и болтовней. Они поспали четыре часа. Затем каждый выпил сок от пятидесяти апельсинов, восемь литров кофе и тридцать сырых яиц. На второе утро, после долгих часов бодрствования, прикончив двух свиней, гроздь бананов и четыре ящика шампанского, Слониха стала подозревать, что Аурелиано Второй, сам того не ведая, открыл ее собственный метод, но в отличие от нее открыл совершенно стихийно. Итак, противник оказался опаснее, чем она предполагала. Между тем, когда Петра Котес принесла на стол двух жареных индеек, Аурелиано Второй был уже на шаг от апоплексического удара.
— Если не можете, не ешьте больше, — предложила ему Слониха. — Пусть будет ничья.
Она сказала это от чистого сердца — ведь и сама она не смогла бы съесть ни кусочка, зная, что каждый глоток приближает смерть соперника. Но Аурелиано Второй понял ее слова как новый вызов, давясь, уплел всю индейку и, превысив свою невероятную вместительность, потерял сознание. Он свалился ничком на блюдо с обглоданными костями, изо рта у него бежала пена, как у бешеной собаки, и вырывался предсмертный хрип. Среди темноты, в которую он внезапно окунулся, Аурелиано Второму почудилось, будто его швырнули с самой верхушки какой-то башни в бездонную пропасть, и при последней, короткой вспышке сознания он уяснил себе, что в конце этого долгого падения его ждет смерть.
— Отнесите меня к Фернанде, — еще успел он сказать.
Доставившие его домой друзья решили, что он выполняет данное жене обещание не умирать в постели любовницы. Петра Котес начистила лаковые ботинки, в которых он хотел лежать в гробу, и уже искала, с кем бы их отослать, когда ей сообщили, что Аурелиано Второй вне опасности. И правда, через неделю он уже был здоров, а еще через две недели отметил свое воскрешение из мертвых невиданным доселе пиром. Он продолжал жить в доме Петры Котес, но каждый день навещал теперь Фернанду и иногда оставался обедать с семьей, словно судьба поменяла все местами, сделав его мужем наложницы и любовником жены.
Фернанда наконец смогла немного передохнуть. Невыносимо скучные дни одиночества покинутой жене скрашивали только игра на клавикордах в часы сиесты да письма от детей. Дважды в месяц она сама отправляла Хосе Аркадио и Меме подробные послания, не содержавшие ни одной строчки правды. Фернанда скрывала от детей свои несчастья. Умело прятала печаль этого дома, который, несмотря на залитые солнечным светом бегонии, несмотря на удушливую полуденную жару, несмотря на частые взрывы праздничного веселья, проникавшие в него с улицы, с каждым днем становился все более похожим на мрачный дом ее родителей. Фернанда одиноко бродила среди трех живых призраков и одного мертвого — призрака Хосе Аркадио Буэндиа, имевшего обыкновение усаживаться в темном углу гостиной и с напряженным вниманием слушать, как она играет на клавикордах. От прежнего полковника Аурелиано Буэндиа осталась лишь тень. С того дня, когда он в последний раз вышел из дому, намереваясь уговорить полковника Геринельдо Маркеса развязать новую, безнадежную войну, он покидал свою мастерскую только чтобы справить нужду возле каштана. Он никого больше не принимал, кроме цирюльника, который заходил каждые три недели. Питался тем, что ему раз в день приносила Урсула, и хотя все еще с прежним усердием мастерил своих золотых рыбок, но уже не продавал их, узнав, что покупают их не как украшения, а как исторические реликвии. Однажды он разжег во дворе костер из кукол Ремедиос, украшавших его спальню со дня свадьбы. Бдительная Урсула обнаружила, что делает ее сын, но не смогла остановить его.
— У тебя сердце из камня, — сказала она.
— При чем тут сердце, — ответил он, — в комнате полно моли.
Амаранта все ткала свой саван. Фернанда не могла взять в толк, почему ее дочери, Меме, Амаранта время от времени пишет письма и даже шлет ей подарки, а о Хосе Аркадио и говорить не желает. «Они так и умрут, не узнав почему», — ответила Амаранта, когда Фернанда через Урсулу спросила ее об этом; ответ Амаранты Фернанда сохранила в своем сердце как загадку, которую ей не суждено было разгадать. Высокая, прямая, надменная Амаранта, всегда облаченная в пышные, белоснежные, как пена, юбки, сохранившая, несмотря на годы и тяжелые воспоминания, исполненный превосходства вид, казалось, носила на лбу свой собственный крест из пепла — крест девственности. Она его и в самом деле носила, но только на руке — под черной повязкой, ее Амаранта не снимала даже на ночь и сама стирала и гладила. Вся жизнь Амаранты проходила за изготовлением савана. Было похоже, что сотканное днем ночью она снова распускает, и делает это не для того, чтобы спастись от своего одиночества, а, совсем напротив, чтобы сохранить его.
В дни разлуки с мужем Фернанду больше всего мучила мысль, что Меме, приехав на каникулы, не увидит в доме отца. Апоплексический удар положил конец ее страхам. К тому времени, когда Меме вернулась, ее родители договорились обо всем, чтобы девочка не только поверила, будто Аурелиано Второй остается покорным мужем, но даже не заметила бы печали, наполняющей дом. Каждый год Аурелиано Второй два месяца подряд играл роль примерного супруга и устраивал праздники, где гостей угощали мороженым и печеньем; веселая и живая воспитанница монахинь украшала эти сборища игрой на клавикордах. Уже тогда было видно, что она очень мало унаследовала от характера матери. Меме казалась скорее вторым изданием Амаранты, Амаранты-девочки в двенадцать-четырнадцать лет, той, которая еще не ведала печали, чьи легкие, танцующие шаги вносили в дом оживление, пока тайная страсть к Пьетро Креспи не сбила навсегда ее сердце с правильного пути. Но в отличие от Амаранты, в отличие от всех остальных Буэндиа чувство одиночества, которым судьба наделила членов этой семьи, в Меме еще не проявлялось, она выглядела совершенно довольной окружающим миром, даже когда в два часа дня отправлялась в гостиную, чтобы с железной настойчивостью упражняться в игре на клавикордах. Было совершенно очевидно, что дома ей нравится, что она целый год мечтает о той шумной радости, с какой встречает ее молодежь, и что Меме не чужда отцовской склонности к развлечениям и неумеренному гостеприимству. Первые признаки этой злополучной наследственности обнаружились во время третьих каникул, когда Меме явилась домой в сопровождении четырех монахинь и шестидесяти восьми подружек по классу, которых она, ни у кого не спросившись и никого не предупредив, пригласила погостить недельку в доме.
— Что за несчастье, — стонала Фернанда, — это создание так же безрассудно, как ее отец!
Пришлось просить у соседей кровати и гамаки, установить питание в девять смен, составить распорядок пользования купальней и одолжить сорок табуреток, чтобы девочки в синих форменных платьях и мужских башмаках не слонялись целый день взад-вперед по дому. Все шло из рук вон плохо: едва шумная ватага кончала с завтраком, как уже надо было кормить первые очереди обедом, а потом ужином; за всю неделю школьницы только и успели, что сходить на плантации. С наступлением ночи монашки выбивались из сил, чтобы загнать своих подопечных в постели, но, как ни старались, во дворе всегда оставалась целая толпа неутомимых отроковиц, распевающая унылые школьные гимны. Однажды девицы чуть не сбили с ног Урсулу, которая всегда появлялась со своими услугами именно там, где она больше всего могла помешать. В другой раз монашки подняли шум из-за того, что полковник Аурелиано Буэндиа помочился возле каштана в присутствии школьниц. А по вине Амаранты едва не возникла самая настоящая паника: когда Амаранта солила суп, в кухню вошла одна из монашек и ничего другого не придумала, как спросить, что это за белый порошок бросают в котел.
— Мышьяк, — ответила ей Амаранта.
В первый вечер школьницы замучились, пытаясь попасть перед сном в уборную, — около часу ночи последние из них только еще туда входили. Тогда Фернанда купила семьдесят два горшка, но добилась этим лишь того, что превратила ночную проблему в утреннюю: теперь с самого рассвета около уборной выстраивалась длинная вереница девочек с горшками в руках — каждая ждала очереди помыть свою посудину. Хотя некоторые из школьниц простудились, а у других на покусанной москитами коже вздулись пузыри, большинство проявило непоколебимую стойкость перед лицом тягчайших испытаний, и даже в самые жаркие часы дня они ухитрялись бегать по саду. К тому времени, когда гости наконец уехали, все цветы были вытоптаны, мебель сломана, стены покрыты рисунками и надписями, но Фернанда была так рада отъезду, что простила причиненный ущерб. Кровати и табуретки она вернула соседям, а семьдесят два горшка составила штабелями в комнате Мелькиадеса. Заброшенное помещение, вокруг которого в былые времена вращалась вся духовная жизнь дома, стало с тех пор известно под названием «горшечной комнаты». По мнению полковника Аурелиано Буэндиа, название было самое подходящее, ведь, хотя вся семья продолжала удивляться, что жилище Мелькиадеса недоступно для пыли и разрушения, полковнику оно казалось просто свалкой. Как бы то ни было, но он, видимо, вовсе не интересовался, на чьей стороне правда, и о постигшей комнату судьбе узнал лишь потому, что Фернанда целый день бегала мимо него с горшками и мешала ему работать.
В ту пору в доме снова появился Хосе Аркадио Второй. Ни с кем не здороваясь, он проходил в конец коридора и скрывался в мастерской, где вел какие-то разговоры с полковником. Видеть его Урсула уже не могла, но она изучила стук его тяжелых сапог — сапог надсмотрщика — и удивлялась, какое неодолимое расстояние отделяет его от семьи, даже от брата-близнеца, с которым ребенком он играл в хитроумные игры с переодеваниями, а сейчас не имел ни одной общей черточки. Хосе Аркадио Второй был длинный и худой, держался надменно, и какой-то мрачный отблеск лежал на его смуглом лице, задумчивом и грустном, как у сарацина. Он больше походил на свою мать, Санта Софию де ла Пьедад, чем на Буэндиа, и случалось, Урсула, говоря о семье, даже забывала упомянуть его имя, хоть и корила себя за это. Когда она обнаружила, что Хосе Аркадио Второй снова ходит по дому и полковник, отрываясь от работы, принимает его в мастерской, Урсула перебрала старые воспоминания и утвердилась в своем подозрении — Хосе Аркадио Второй в детстве поменялся местом со своим братом-близнецом, и именно он, а не тот должен зваться Аурелиано. Никто не знал подробностей его жизни. Одно время было известно, что у него нет определенного местожительства, что он выращивает бойцовых петухов в доме Пилар Тернеры, иногда там спит, а почти все остальные ночи проводит в спальнях французских гетер. Он плыл по воле волн, не имея ни привязанностей, ни честолюбивых стремлений, — блуждающая звезда в планетарной системе Урсулы.
По правде говоря, Хосе Аркадио Второй перестал принадлежать своей семье и утратил способность принадлежать любой другой уже с того далекого утра, когда полковник Геринельдо Маркес повел его в казарму — не для того, чтобы показать ему расстрел, а для того, чтобы мальчик на всю жизнь запомнил грустную и немножко насмешливую улыбку расстрелянного. Это воспоминание было не только самым давним, но и единственным, сохранившимся у него с детства. Не считая еще одного — образа старика в допотопного вида жилете и шляпе с полями, как вороновы крылья, который рассказывал всякие чудеса возле сияющего квадрата окна. Но Хосе Аркадио Второй не знал, к какому времени относится это воспоминание. Оно было туманным, не оставило в нем горького осадка и ничему его не научило в отличие от первого, которое, в сущности, определило направление всей его жизни, и по мере того как он старел, возникало в памяти все более отчетливо, словно течение времени приближало его. Урсула попыталась прибегнуть к помощи Хосе Аркадио Второго, чтобы извлечь полковника Аурелиано Буэндиа из его заточения. «Уговори его пойти в кино, — просила она. — Картины ему, правда, не нравятся, да пусть хоть подышит свежим воздухом». Но очень скоро она заметила, что Хосе Аркадио Второй также нечувствителен к ее мольбам, как сам полковник, и оба они покрыты одинаковой броней, непроницаемой для всяких привязанностей. Хотя Урсула не знала, да и никто не знал, о чем они толковали долгие часы, запершись в мастерской, но она понимала, что только эти два человека из всей семьи связаны узами внутренней близости.
По правде говоря, Хосе Аркадио Второй и не смог бы выполнить просьбу Урсулы, даже если бы захотел. Нашествие школьниц переполнило чашу терпения полковника. Под тем предлогом, что спальня все еще находится во власти моли, хотя аппетитные куклы Ремедиос уже уничтожены, он повесил в мастерской гамак и теперь выходил из нее только во двор — справить нужду. Урсуле не удалось втянуть его даже в самый обычный разговор. Идя к сыну, она уже наперед знала: он и не посмотрит на тарелки с едой, а отодвинет их на дальний конец стола и будет доделывать золотую рыбку, совсем не беспокоясь о том, что суп покрывается пленкой жира, а мясо остывает. С тех пор как полковник Геринельдо Маркес отказался помочь ему в задуманной на старости лет войне, он все больше и больше ожесточался. Ушел в себя и заперся там на засов, и семья в конце концов стала думать о нем так, словно он уже умер. Никто не замечал, чтобы полковник проявлял какие-нибудь человеческие чувства, до того дня одиннадцатого октября, когда он вышел на крыльцо поглядеть на проходивший мимо цирк. Этот день был для полковника Аурелиано Буэндиа таким же, как все остальные дни последних лет. В пять часов утра его разбудил шум, который подняли во дворе жабы и сверчки. По-прежнему моросил дождь, начавшийся еще в субботу, и, даже если бы полковник не слышал его настырного шепота в листве деревьев в саду, по холоду в своих костях он все равно бы почувствовал, что идет дождь. На полковнике Аурелиано Буэндиа, как всегда, был шерстяной плащ и длинные, из грубой ткани кальсоны, которые он носил для удобства, хотя сам же называл их «готскими подштанниками» из-за крайне старомодного вида. Он надел узкие брюки, но не застегнул их и не вдел в воротник рубашки всегдашнюю золотую запонку, потому что собирался помыться. Потом натянул плащ на голову, словно капюшон, расправил пальцами обвисшие усы и пошел во двор справить нужду. До восхода солнца было далеко, и Хосе Аркадио Буэндиа еще спал под своим навесом из прогнивших от дождей пальмовых листьев. Полковник, как обычно, не увидел отца, и когда призрак, разбуженный полившейся внезапно ему на ботинки струей горячей мочи, обратился к сыну с какой-то непонятной фразой, тот ее не услышал. Он решил, что вымоется попозже — не из-за холода и сырости, а из-за гнетущего душу октябрьского тумана. Когда он возвращался в мастерскую, до него донесся запах дыма от печей, которые растапливала Санта София де ла Пьедад, и он подождал на кухне, пока закипит кофейник, чтобы взять с собой свою чашку кофе без сахара. Санта София де ла Пьедад спросила его, как всегда спрашивала по утрам, какой сегодня день недели, и он ответил, что вторник, одиннадцатое октября. Глядя на спокойное, позолоченное отблеском огня лицо стоящей перед ним женщины, в реальности существования которой он в эту минуту, да, впрочем, и раньше, не был до конца убежден, он вдруг вспомнил, что однажды, в разгар войны, тоже одиннадцатого октября, он проснулся от инстинктивной, животной уверенности, что женщина, которая спит рядом с ним, мертва. Так оно и было, он сохранил в памяти число, потому что женщина, за час до случившегося, тоже спросила его, какой сегодня день. Но, даже вспомнив это, полковник Аурелиано Буэндиа все еще не заметил, до какой степени его покинули предчувствия, и, пока закипал кофейник, он из любопытства и без всякого риска впасть в тоску продолжал думать о той женщине, имени ее он так никогда и не узнал, а лицо увидел уже после ее смерти, ведь она пришла к его гамаку, спотыкаясь в кромешной темноте. Той же дорогой приходило в его жизнь великое множество женщин, и поэтому он не вспомнил, что именно она в безумии первых объятий чуть не утонула в собственных слезах и за час до того, как умереть, поклялась любить его до самой смерти. Вернувшись в мастерскую, он уже не думал ни об этой, ни о какой другой женщине и зажег свет, чтобы посчитать золотых рыбок, которых хранил в жестяной банке. Их было семнадцать. С тех пор как он решил не продавать рыбок, он делал каждый день по две штуки и, когда число их доходило до двадцати пяти, снова расплавлял их в тигле и начинал сначала. Он работал все утро, с головой уйдя в свое дело, ни о чем не думая, и не заметил, что в десять часов дождь усилился и кто-то прошел мимо мастерской, крича, чтобы закрыли двери, а то зальет весь дом, и не помнил даже о самом себе, пока не вошла Урсула с едой и не погасила свет.
— Какой дождь! — сказала Урсула.
— Октябрь, — ответил он.
Произнося это слово, он не поднял взгляда от первой за день золотой рыбки, потому что вставлял ей рубиновые глаза. Только кончив работу и положив рыбку в банку к остальным, он взялся за суп. Потом съел, очень медленно, кусок мяса, тушенного с луком, рис и ломтики жареного банана, лежавшие на той же тарелке. Аппетит его оставался всегда одинаковым и в хороших, и в самых тяжелых условиях. После еды ему захотелось отдохнуть. Из-за в некотором роде научно обоснованного суеверия он никогда не работал, не читал, не купался, не занимался любовью, пока не пройдут два часа, отведенные на пищеварение, — его вера в необходимость этого была настолько закоренелой, что несколько раз полковник Аурелиано Буэндиа задерживал начало военных операций, чтобы не подвергать своих солдат риску апоплексического удара. Он улегся в гамак, поковырял в ушах перочинным ножом и очень скоро заснул. Ему приснилось, будто он входит в пустой дом с белыми стенами, испытывая тягостное чувство, что он первое переступающее этот порог человеческое существо. Во сне он вспомнил, что то же самое ему снилось прошлой ночью и еще много раз за последние годы, и понял: стоит ему проснуться, и все тотчас же сотрется в памяти, потому что его возвращающийся сон имеет одно свойство — вспомнить его можно только в таком же сне. И действительно, когда через минуту в дверь мастерской постучал цирюльник, полковник Аурелиано Буэндиа открыл глаза с полным впечатлением, что он нечаянно задремал на несколько секунд и ему ничего еще не успело присниться.
— Сегодня не надо, — сказал он цирюльнику. — Увидимся в пятницу.
У него была трехдневная борода, пестреющая седыми волосами, но он не счел нужным побриться — в пятницу все равно надо стричь волосы, и можно сделать то и другое сразу. После нездорового дневного сна он покрылся липкой испариной, под мышками заныли шрамы от нарывов. Дождь перестал, но солнце все еще не проглянуло. Полковник Аурелиано Буэндиа звучно рыгнул и ощутил на небе кислый вкус супа, это был как бы приказ организма накинуть плащ и отправиться в уборную. Он задержался там дольше, чем было необходимо, сидя на корточках над деревянным ящиком, из которого поднимался густой запах брожения, потом привычка подсказала ему, что надо идти работать. В уборной он вспомнил, что сегодня вторник и Хосе Аркадио Второй не пришел в мастерскую, потому что по вторникам банановая компания рассчитывается со своими рабочими. Это воспоминание, как всегда случалось с воспоминаниями в последние годы, незаметно навело его на мысль о войне. Он вспомнил, что полковник Геринельдо Маркес однажды пообещал достать ему лошадь с белой звездочкой на лбу, да так никогда больше об этом не заикался. Потом он стал перебирать отдельные эпизоды войны, но возвращение к прошлому не будило в нем ни радости, ни огорчения, потому что, не имея возможности избежать мыслей о войне, он научился думать о ней спокойно, не тревожа своих чувств. По дороге в мастерскую он заметил, что воздух стал суше, и решил вымыться, но купальня уже была занята Амарантой. И он взялся за вторую рыбку. Он уже приделывал ей хвост, когда вдруг солнце вырвалось из-за туч с такой силой, что, казалось, все вокруг заскрипело, как старый рыбачий шлюп. Воздух, умытый трехдневным дождем, наполнился летающими муравьями. Тут полковник заметил, что давно хочет помочиться, но все откладывал это до тех пор, пока не кончит собирать рыбку. Как только он вышел во двор, в четыре часа десять минут, до его слуха донеслись отдаленные звуки медных труб, раскаты большого барабана и ликующие крики детей, и в первый раз со времен своей юности он умышленно ступил в западню тоски и снова пережил тот чудесный день с цыганами, когда отец взял его с собой посмотреть на лед. Санта София де ла Пьедад оставила дела, которыми занималась на кухне, и побежала на улицу.
— Это цирк, — крикнула она.
Вместо того чтобы идти к каштану, полковник Аурелиано Буэндиа тоже вышел из дому и смешался с толпой зевак, которые глазели на двигавшуюся по улице процессию. Он увидел облаченную в золотые одежды женщину на спине слона. Увидел печального одногорбого верблюда. Увидел медведя, наряженного голландкой, который отбивал такт, хлопая ложкой по кастрюле. Увидел паяцев, выделывающих разные штуки в самом конце процессии, и, после того как все прошли и на улице ничего не осталось, кроме залитого светом пустого пространства, летающих муравьев и нескольких зевак, завязнувших в трясине нерешительности, снова встретился лицом к лицу со своим жалким одиночеством. Тогда он, думая о цирке, направился к каштану и, пока мочился, пытался продолжать думать о нем, но уже ничего не мог вспомнить. Втянул голову в плечи и застыл, уткнувшись лбом в ствол дерева. Семья узнала о случившемся только на следующий день в одиннадцать часов утра, когда Санта София де ла Пьедад пошла на задний двор выбросить мусор и заметила, что к каштану слетаются ауры.
x x x
Последние каникулы Меме совпали с трауром по случаю смерти полковника Аурелиано Буэндиа. В доме, наглухо закрывшем свои двери и окна, теперь было не до праздников. Говорили шепотом, ели молча, трижды в день читали молитву, даже упражнения на клавикордах в жаркие часы сиесты звучали как похоронная музыка. Такой строгий траур установила, несмотря на свою скрытую враждебность к полковнику, сама Фернанда, потрясенная торжественностью, с которой правительство почтило память умершего врага. Аурелиано Второй, как обычно во время каникул дочери, ночевал дома, и, очевидно, Фернанда предприняла кое-что для восстановления своих законных супружеских прав, ибо в следующий приезд, через год, Меме увидела недавно родившуюся сестренку, названную вопреки желанию матери Амарантой Урсулой.
Меме закончила свое обучение. Диплом, аккредитовавший ее в качестве концертирующей клавикордистки, был единодушно ратифицирован после того, как она с блеском исполнила народные мелодии семнадцатого века на празднике по случаю завершения ее учебы, положившем конец трауру. Еще больше, чем искусство Меме, гостей восхитила ее необычная двойственность. Легкомысленный и даже немного ребячливый характер, казалось, делал ее неспособной к любым серьезным занятиям, между тем, усевшись за клавикорды, она совершенно преображалась, в ней проявлялась неожиданная зрелость, придававшая ей вид вполне взрослого человека. Так случалось всегда. По правде говоря, Меме не имела особого призвания к музыке, но, не желая перечить матери, она заставила себя достигнуть высокого совершенства в игре на клавикордах. С таким же успехом ее могли бы принудить к изучению любого другого дела. Уже в детстве ей докучала суровость Фернанды, ее обыкновение решать все за других, и Меме готова была принести еще более тяжелую жертву, лишь бы не сталкиваться с непреклонностью матери. На выпускном акте девушка испытала такое чувство, словно пергамент с готическим шрифтом и нарядными заглавными буквами освобождает ее от обязательств, которые она приняла на себя не столько из послушания, сколько ради собственного спокойствия, и она думала, что отныне даже упрямая Фернанда не станет больше вспоминать об инструменте, ведь сами монахини называли его музейным ископаемым. В первые годы Меме показалось, что ее расчеты были ошибочными, потому что, хотя уже полгорода успело выспаться под музыку ее клавикордов, и на семейных приемах, и на всех благотворительных концертах, школьных вечерах и патриотических чествованиях, Фернанда все еще продолжала приглашать в дом каждого нового человека, если считала его способным оценить талант дочери. Только после смерти Амаранты, когда семья снова на время погрузилась в траур, Меме удалось запереть клавикорды и спрятать ключ в один из шкафов, не опасаясь, что мать начнет расследовать, в какой момент и по чьей вине ключ затерялся. А до тех пор девушка переносила публичную демонстрацию своих талантов с тем стоицизмом, с которым в свое время разучивала упражнения. Она платила этим за свою свободу. Фернанда была так довольна покорностью дочери, так горда всеобщим восхищением, вызванным ее искусством, что без возражений позволяла Меме наводнять дом подругами, гулять по плантациям, ходить в кино с Аурелиано Вторым или достойными доверия дамами, разумеется, если фильм одобрен с амвона падре Антонио Исабелем. В минуты развлечений выявлялись истинные вкусы Меме. То, что делало ее счастливой, не имело ни малейшего отношения к порядку и дисциплине: ей нравились шумные праздники, она любила целыми часами сидеть с подружками в каком-нибудь укромном уголке, где они сплетничали, кто в кого влюблен, учились курить, говорили о мужчинах, а однажды распили три бутылки тростникового рома, после чего разделись и стали сравнивать и измерять различные части своего тела. Меме никогда не забудет того вечера: пережевывая кусок солодкового корня, она вошла в столовую, где в полном молчании ужинали Фернанда и Амаранта, и села за стол, и никто не заметил, что она не в себе. Перед этим Меме провела два ужасных часа в спальне подружки, смеясь до слез и плача от страха, но когда кризис миновал, почувствовала внезапный прилив храбрости, той храбрости, которой ей так недоставало, чтобы убежать из монастырской школы и заявить матери в более или менее пристойных выражениях: пусть она вставит себе клавикорды вместо клизмы. Сидя во главе стола и поедая куриный бульон, вливавшийся ей в желудок как живая вода, Меме вдруг увидела Фернанду и Амаранту в беспощадном свете истины. Она с трудом удержалась, чтобы не бросить им в лицо их ханжество, их скудоумие, их бредовые мечты о величии. Еще во время вторых каникул Меме стало известно, что отец живет в доме только ради соблюдения приличий, и, хорошо зная Фернанду, а позже ухитрившись создать себе представление и о Петре Котес, она взяла сторону отца. Она предпочла бы иметь матерью его любовницу. В алкогольном опьянении Меме с наслаждением думала о том, какой скандал разразится сейчас, выскажи она свои мысли вслух, и тайное озорное удовлетворение, которое она при этом испытывала, было так велико, что Фернанда его заметила.
— Что с тобой? — спросила она.
— Ничего, — ответила Меме. — Просто я только теперь поняла, как я вас обеих люблю.
Амаранту испугала ненависть, явственно прозвучавшая в этих словах. Но Фернанда была так тронута, что чуть не сошла с ума, когда в полночь Меме проснулась с разламывающейся от боли головой и ее стало рвать. Фернанда дала дочери выпить целый флакон касторового масла, поставила ей на живот припарки, а на голову положила пузырь со льдом и пять дней не выпускала ее из дому, держа на диете, как прописал новый доктор, чудаковатый француз, который после более чем двухчасового осмотра Меме пришел к туманному заключению, что у нее обычное женское недомогание. Мужество покинуло Меме, она совершенно упала духом, и в этом жалком состоянии ей ничего не оставалось, как только терпеть. Уже совсем ослепшая, но все еще живая и проницательная Урсула, единственная из всех, интуитивно поставила точный диагноз. «По-моему, — сказала она себе, — как раз такое самое лечение прописывают пьяницам». Но тут же отогнала эту мысль и даже упрекнула себя в несерьезности. Когда Аурелиано Второй заметил подавленное настроение Меме, он почувствовал угрызения совести и дал слово в будущем уделять ей больше внимания. Так и родились между отцом и дочерью отношения веселого товарищества, которые на время освободили его от горького одиночества среди пьяных радостей, а ее от постылой опеки Фернанды, предотвратив, казалось, уже неизбежное столкновение между Меме и ее матерью. В те дни Аурелиано Второй отдавал дочери большую часть своего досуга и, не колеблясь, откладывал любое свидание, лишь бы только провести вечер с Меме, пойти с ней в кино или цирк. За последние годы характер Аурелиано Второго начал портиться, виной тому была обременительная тучность, лишившая его возможности самому зашнуровывать свои ботинки и удовлетворять, как прежде, свои разнообразные желания. Обретение дочери вернуло Аурелиано Второму былую веселость, а удовольствие, которое он находил в ее обществе, постепенно отдаляло его от разгульного образа жизни. Меме расцвела, словно дерево весной. Она не была красавицей, как никогда не была красавицей Амаранта, но зато отличалась миловидностью, простотой и способностью нравиться с первого взгляда. Присущий ей дух современности оскорблял старомодную умеренность и плохо скрытую черствость Фернанды, но нравился Аурелиано Второму, и тот его всячески поощрял. Это Аурелиано Второй извлек Меме из спальни, которую она занимала с детских лет и где робкие взгляды святых питали ее ребяческие страхи; новую комнату дочери он украсил кроватью, похожей на трон, большим туалетным столом и бархатными портьерами, не заметив, что создает копию жилища Петры Котес. Он был так щедр, что даже не знал, сколько денег дает Меме, она сама брала их у него из карманов. Аурелиано Второй снабжал дочь всеми новинками по части женской красоты, которые только можно было достать в магазине банановой компании. Спальня Меме наполнилась подушечками для полирования ногтей, щипцами для завивки волос, эликсирами, придающими блеск зубам, глазными каплями, придающими томность взгляду, и бесчисленным множеством других новинок косметики и приспособлений для наведения красоты; всякий раз, входя в эту комнату, Фернанда с возмущением думала, что у ее дочери, наверное, такой же туалетный стол, как у французских гетер. В ту пору Фернанда была всецело погружена в заботы о капризной и болезненной Амаранте Урсуле и в волнующую переписку с невидимыми целителями. Поэтому, когда она обнаружила сообщничество между отцом и дочерью, она ограничилась лишь тем, что вырвала у Аурелиано Второго обещание никогда не водить Меме в дом Петры Котес. Эта предосторожность была излишней, ибо Петру Котес так расстроила дружба ее возлюбленного с дочерью, что она даже и слышать не хотела о Меме. Любовницу Аурелиано Второго мучил незнакомый ей доселе страх, словно инстинкт подсказывал ей, что стоит Меме захотеть, и она добьется того, чего не могла добиться Фернанда, — лишит Петру Котес любви, которая, казалось, уже была ей обеспечена до самой смерти. И тут Аурелиано Второму впервые довелось увидеть злые взгляды и услышать ядовитые насмешки в доме любовницы — он даже стал побаиваться, как бы не пришлось его перелетным сундукам проделать обратный путь в дом супруги. Но до этого не дошло. Никто еще не изучил ни одного мужчину лучше, чем Петра Котес своего возлюбленного; она знала — сундуки останутся там, куда были присланы, ведь ничто не вызывало у Аурелиано Второго большего отвращения, чем необходимость усложнять свою жизнь разными исправлениями и переменами. Поэтому сундуки остались на месте, а Петра Котес принялась отвоевывать любовника единственным оружием, которое не могла оспаривать у нее дочь. Она тоже зря тратила силы — Меме никогда и не собиралась вмешиваться в дела отца, а если бы сделала это, то лишь в пользу Петры Котес. У Меме не оставалось времени, чтобы причинять кому-нибудь неприятности. Каждый день она сама, как ее научили монахини, убирала спальню и стелила постель. По утрам занималась в галерее своей одеждой — вышивала себе что-нибудь или шила на старой ручной машине Амаранты. В то время как другие после обеда ложились спать, она два часа упражнялась на клавикордах, зная, что эта ежедневная жертва обеспечит ей спокойствие Фернанды. Из тех же соображений она продолжала выступать с концертами на церковных базарах и школьных праздниках, хотя приглашения поступали все реже. Вечером она надевала одно из своих простых платьев и высокие ботинки на шнурках, и если не шла никуда с отцом, то отправлялась до самого ужина к подругам. Но Аурелиано Второй почти всегда являлся за дочерью и уводил ее в кино.
В число приятельниц Меме входили три молодые американки, которые вырвались из электрифицированного курятника и завязали дружбу с девушками Макондо. Одной из этих американок была Патриция Браун. В благодарность за гостеприимство Аурелиано Второго сеньор Браун открыл Меме двери своего дома и пригласил ее на субботние танцы — только во время них гринго и общались с туземцами. Узнав о приглашении, Фернанда забыла на минуту об Амаранте Урсуле и невидимых целителях и разыграла душераздирающую мелодраму. «Ты только представь себе, — сказала она Меме, — что подумает об этом полковник в своей могиле». Фернанда не преминула обратиться за поддержкой к Урсуле. Но вопреки всем ожиданиям слепая старуха решила, что ничего предосудительного в посещении танцев и дружбе Меме со сверстниками-американками не будет, если девушка, разумеется, сохранит твердость своих убеждений и не позволит обратить себя в протестантскую веру. Меме очень хорошо уловила мысль прапрабабки и с тех пор на следующий день после танцев всегда вставала раньше, чем обычно, и шла к мессе. Фернанда оставалась в оппозиции, пока не была обезоружена сообщением дочери, что американцы хотели бы послушать ее игру на клавикордах. Инструмент еще раз вытащили из дому и отвезли к сеньору Брауну, где юная музыкантша была награждена самыми искренними аплодисментами и самыми горячими поздравлениями, после чего ее стали приглашать уже не только на танцы, но также на воскресные купанья в бассейне и раз в неделю к обеду. Меме научилась плавать, как профессиональная пловчиха, играть в теннис и есть виргинскую ветчину с ломтиками ананаса. Танцуя, плавая, играя в теннис, она незаметно освоила английский язык. Аурелиано Второй был в таком восторге от успехов дочери, что купил ей у бродячего торговца английскую энциклопедию в шести томах с многочисленными цветными вклейками, и в свободное время Меме ее читала. Чтение отвлекло девушку от уединений с подружками и сплетен про любовь, и не потому, что она вменила себе в обязанность читать, а просто Меме потеряла всякое желание заниматься обсуждением секретов, известных всему городу. О своем опьянении она вспоминала теперь как о детской шалости, которая казалась такой забавной, что она рассказала о ней Аурелиано Второму, ему эта история показалась еще более забавной. «Если бы твоя мать узнала!..» — повторял он, задыхаясь от смеха, так он говорил всегда, когда дочь признавалась ему в чем-нибудь. Он взял с нее обещание столь же откровенно рассказать ему о своей первой любви, и вскоре Меме сообщила отцу, что ей нравится один рыжий американец, приехавший на каникулы к своим родителям в Макондо. «Вот так штука! — смеялся Аурелиано Второй. — Если бы твоя мать узнала!..» Но позже Меме известила его, что молодой человек вернулся на родину и не подает признаков жизни. Зрелый ум Меме способствовал упрочению семейного мира, и Аурелиано Второй постепенно снова зачастил к Петре Котес. Хотя празднества больше не веселили его тело и душу так, как раньше, он все же не упускал случая поразвлечься и вынуть из чехла аккордеон, несколько клавиш которого были теперь подвязаны сапожными шнурками. Дома Амаранта без конца вышивала саван, а Урсула позволила старости увлечь себя в глубины тьмы, откуда ей уже ничего не удавалось разглядеть, кроме призрака Хосе Аркадио Буэндиа под каштаном. Фернанда укрепила свою власть. Письма, которые она каждый месяц посылала сыну, не содержали в то время ни одной строчки неправды, мать скрывала от Хосе Аркадио лишь свою переписку с невидимыми целителями, они определили у нее доброкачественную опухоль толстой кишки и готовили Фернанду к телепатическому оперативному вмешательству.
Уже можно было бы сказать, что в уставшем от жизненных передряг семействе Буэндиа воцарились на долгие годы мир и благоденствие, но тут внезапная смерть Амаранты вызвала новый переполох. Смерть эта явилась для всех неожиданностью. Амаранта была уже стара и чужда всему окружающему, тем не менее держалась она еще очень прямо, выглядела крепкой и, казалось, по-прежнему сохраняла свое железное здоровье. С того самого дня, как она окончательно оттолкнула полковника Геринельдо Маркеса и заперлась, чтобы хорошенько выплакаться, никто не знал, о чем она думает. Когда Амаранта вышла из спальни, весь ее запас слез был исчерпан навсегда. Она не плакала ни после вознесения Ремедиос Прекрасной, ни после уничтожения всех Аурелиано, ни после смерти полковника Аурелиано Буэндиа, человека, которого она любила больше всех в мире, хотя поняла это лишь в ту минуту, когда его труп нашли под каштаном. Она помогла поднять мертвеца с земли. Обрядила его в военную форму, причесала, побрила, подкрутила ему усы лучше, чем это делал сам полковник во время своей славы. Никто не увидел в ее действиях проявления любви, все уже привыкли к тому, что Амаранта хорошо знакома с похоронными обрядами. Фернанда с возмущением говорила, что Амаранта не понимает связей католицизма с жизнью и видит лишь его связи со смертью, словно католицизм не религия, а свод правил погребения. Но Амаранта, далеко углубившаяся в чащу своих воспоминаний, не слышала ее ученых речей в защиту католической религии. Она вошла в старость, сохранив живыми все свои печали. При звуках вальсов Пьетро Креспи ей по-прежнему, так же как в юности, хотелось плакать, словно время и горький опыт ничему ее не научили. Хотя она своими руками выбросила на свалку цилиндры с музыкой под тем предлогом, что картон сгнил от сырости, у нее в памяти они продолжали вращаться и сообщать движение молоточкам. Она пыталась утопить их в нечистой страсти к своему племяннику Аурелиано Хосе, которой позволила увлечь себя, пыталась искать от них защиты в спокойном мужском покровительстве полковника Геринельдо Маркеса, но не смогла избавиться от этого наваждения даже с помощью самого отчаянного поступка своей старости, когда за три года до отправления маленького Хосе Аркадио в семинарию она купала его и ласкала, не как бабушка ласкает внука, а как женщина ласкает мужчину, как это делали, по слухам, французские блудницы, как в ее двенадцать-четырнадцать лет ей хотелось ласкать Пьетро Креспи, стоявшего перед ней в своих узких брюках для танцев и под стук метронома отмечавшего такты взмахом волшебной палочки. Иногда Амаранта мучилась тем, что оставила за собой в жизни целый поток страданий, а иной раз это приводило ее в такую ярость, что она колола себе пальцы иголкой, но больше всего ее мучил, бесил и печалил благоуханный и изъеденный червями цветник любви, который должен был умереть лишь вместе с ней. Как полковник Аурелиано Буэндиа не мог не думать о войне, так Амаранта не могла не думать о Ребеке. Но если полковник сумел лишить свои воспоминания остроты, она свои только еще больше раскалила. В течение многих лет Амаранта молила Бога лишь о том, чтобы он не послал ей наказание умереть раньше Ребеки. Каждый раз, проходя мимо дома былой соперницы и замечая в нем все новые разрушения. Амаранта радовала себя мыслью, что ее молитва услышана. Однажды, занимаясь шитьем в галерее, она вдруг почувствовала глубокую уверенность, что будет сидеть на том же самом месте, в том же самом положении, при том же освещении, когда ей сообщат о смерти Ребеки. С тех пор Амаранта сидела и ждала, как ждут письма, и одно время — это совершенно точно — даже отрывала пуговицы и снова их пришивала, чтобы праздность не сделала ожидание более долгим и томительным. Никто в доме не подозревал, что Амаранта ткет свой роскошный саван для Ребеки. Когда Аурелиано Печальный рассказал, что Ребека превратилась в загробное видение с морщинистой кожей и несколькими желтоватыми былинками на черепе, Амаранта не удивилась, потому что описанный им призрак в точности походил на тот, который она уже давно создала в своем воображении. Она решила, что приведет в порядок труп Ребеки, замажет парафином разрушения на лице и сделает ей парик из волос святых. Соорудит красивый труп, завернет его в полотняный саван, уложит в гроб, обитый снаружи плюшем, а внутри пурпуром, и в сопровождении великолепной похоронной процессии отправит в распоряжение червей. Кипя ненавистью, составляла Амаранта свой план, когда внезапно ей пришло в голову, что, люби она Ребеку, она сделала бы для нее то же самое. Эта мысль привела Амаранту в содрогание, но она не пала духом, продолжала тщательно совершенствовать все детали своего замысла и скоро стала не просто специалистом, а настоящим виртуозом по части похоронного ритуала. Одного не учла она в своем чудовищном плане, что, несмотря на мольбы, обращенные к Богу, может умереть раньше Ребеки. Так оно и случилось. Но в последнюю минуту Амаранта почувствовала себя не обманутой в своих надеждах, а, напротив, освобожденной от всякой печали, потому что смерть оказала ей милость и за несколько лет предупредила о близости кончины. Амаранта увидела свою смерть в один жаркий полдень вскоре после того, как Меме отправили в монастырскую школу, смерть сидела и шила в галерее рядом с Амарантой, и та сразу же ее узнала: в ней не было ничего страшного — просто женщина в синем платье, длинноволосая, немножко старомодная и чем-то похожая на Пилар Тернеру тех времен, когда Пилар помогала Урсуле по хозяйству. Несколько раз вместе с Амарантой в галерее сидела и Фернанда, но она не видела смерти, хотя смерть была такой реальной, так походила на человека, что однажды даже попросила Амаранту оказать ей любезность вдеть нитку в иголку. Смерть не сообщила, в какой день и месяц и в каком году умрет Амаранта и наступит ли ее час раньше, чем час Ребеки, а только приказала ей начать ткать саван для себя самой с шестого дня ближайшего апреля. Она позволила сделать его таким затейливым и красивым, как Амаранте вздумается, но предупредила, что трудиться над ним надо столь же добросовестно, как над саваном Ребеки, и сказала затем, что умрет Амаранта без мучений, без тоски и страха ночью того дня, когда закончит работу. Стараясь потратить как можно больше времени, Амаранта заказала пряжу из отборного льна и стала ткать полотно сама. Она делала это так тщательно, что только на одно тканье ушло четыре года. Потом приступила к вышиванию. Чем меньше времени оставалось до неотвратимого конца, тем яснее она понимала, что лишь чудо может затянуть изготовление савана до дня смерти Ребеки, но постоянная сосредоточенность на работе сообщила Амаранте спокойствие, которое помогло ей примириться с мыслью о крушении ее надежд. Именно тогда до Амаранты дошел смысл порочного круга из золотых рыбок, созданного полковником Аурелиано Буэндиа. Внешний мир теперь ограничился для нее поверхностью ее тела, а внутренний был недосягаем ни для каких огорчений. Она жалела, что не сделала этого открытия на много лет раньше, когда еще можно было очистить свои воспоминания и заново перестроить вселенную: без содрогания вызывать в памяти запах лаванды в вечерних сумерках, исходивший от Пьетро Креспи, извлечь Ребеку из нищеты — не по любви, не в силу ненависти, а из-за глубокого понимания тяжести ее одиночества. Ненависть, которую она угадала однажды вечером в словах Меме, встревожила Амаранту не потому, что была направлена против нее, а потому, что Амаранта почувствовала себя повторенной в чужой юности, казавшейся такой же чистой, какой должна была казаться ее собственная, и тем не менее уже обезображенной злобой. Но сознание, что исправить теперь ничего нельзя, даже не взволновало Амаранту, настолько она смирилась со своей судьбой. Единственной ее заботой было кончить саван. Вместо того, чтобы затягивать работу всякими ненужными выдумками, как она это делала вначале, Амаранта заспешила. Когда до окончания работы осталась неделя, она высчитала, что сделает последний стежок вечером четвертого февраля, и, не открывая причины, попыталась уговорить Меме отложить концерт на клавикордах, назначенный на пятое число, но Меме не придала значения ее просьбе. Тогда Амаранта стала изыскивать способ протянуть еще сорок восемь часов и даже решила, что смерть идет навстречу ее желанию, так как вечером четвертого февраля буря вывела из строя электростанцию. Но на следующий день в восемь часов утра Амаранта все же сделала последний стежок на самом красивом саване, который когда-либо был изготовлен женскими руками, и объявила спокойно, без всякой нарочитости, что вечером умрет. Она предупредила об этом не только семью, но и весь город, поскольку пришла к заключению, что может искупить свою скаредную жизнь, сделав напоследок людям какое-нибудь доброе дело, и самым подходящим для такой цели будет доставка писем умершим.
Известие о том, что Амаранта Буэндиа вечером снимается с якоря и отплывает вместе с почтой в царство мертвых, распространилось по всему Макондо еще до полудня, а в три часа в гостиной уже стоял ящик, доверху наполненный письмами. Те, кто не хотел писать, передавали Амаранте свои послания устно, и она записывала их в книжечку вместе с фамилией адресата и датой его смерти. «Не волнуйтесь, — успокаивала она отправителей. — Первое, что я сделаю по прибытии, — это узнаю о нем и передам ваше письмо». Все происходящее напоминало фарс. У Амаранты не было заметно никакой тревоги, никаких признаков горя, от сознания исполненного долга она казалась даже помолодевшей. Прямая и стройная, как всегда, она бы выглядела гораздо моложе своих лет, если бы не ввалившиеся щеки и не отсутствие передних зубов. Она сама распорядилась, чтобы письма были уложены в просмоленный ящик, и объяснила, как его поставить в могиле для лучшего предохранения от сырости. Утром она позвала столяра и, пока он снимал с нее мерку для гроба, стояла так спокойно, словно он собирался шить ей платье. В самые последние часы она проявила столько энергии, что у Фернанды зародилось подозрение, а не подшутила ли Амаранта над ними, объявив о своей смерти. Урсула, знавшая обыкновение всех Буэндиа умирать не болея, верила, что Амаранта действительно имела предвестие о своей смерти, но побаивалась, как бы со всей этой суетой вокруг доставки писем и беспокойством о том, чтобы они дошли побыстрее, ошалевшие отправители не похоронили ее дочку заживо. Поэтому, крича и споря, Урсула стала освобождать дом от посторонних и к четырем часам дня добилась своего. К этому времени Амаранта кончила раздавать свои вещи бедным и оставила себе на простом гробу из струганых досок только смену белья да вельветовые туфли без задников: их должны были надеть на нее после смерти. Она не преминула позаботиться о туфлях, помятуя, что, когда умер полковник Аурелиано Буэндиа, пришлось покупать ему новые ботинки, так как у него остались только шлепанцы, которые он носил в мастерской. Незадолго до пяти часов Аурелиано Второй пришел за Меме проводить ее на концерт и удивился, что дом убран как для похорон. Если кто-нибудь и выглядел живым в тот час, так это Амаранта, она была исполнена невозмутимости и нашла время даже срезать себе мозоли. Аурелиано Второй и Меме шутливо простились с ней и пообещали устроить через неделю пир в честь ее воскресения. В пять часов, привлеченный молвой, что Амаранта Буэндиа собирает письма для умерших, падре Антонио Исабель явился соборовать ее и вынужден был ждать больше двадцати минут, пока умирающая выйдет из купальни. Когда она предстала перед ним в рубахе из мадаполама и с распущенными по спине волосами, престарелый священник счел, что над ним посмеялись, и отослал мальчика со святыми дарами. Но решил все же воспользоваться случаем и исповедать Амаранту, которая почти двадцать лет уклонялась от исповеди. Амаранта без обиняков заявила ему, что не нуждается ни в какой духовной помощи, ибо совесть у нее чиста. Фернанду это возмутило. Не заботясь о том, что ее могут услышать, она громко спросила себя, какой такой страшный грех совершила Амаранта, что предпочитает кощунственную смерть без покаяния позору признания? Тогда Амаранта легла и вынудила Урсулу публично засвидетельствовать ее девственность.
— Пусть никто не обольщается, — крикнула она, чтобы слышала Фернанда. — Амаранта Буэндиа уходит из этого мира такой же, как пришла в него.
Больше она уже не вставала. Откинувшись, словно больная, на подушки, она заплела свои длинные косы и уложила их над ушами — смерть объяснила ей, что так им полагается быть в гробу. Потому Амаранта попросила Урсулу принести зеркало и снова, после перерыва почти в сорок лет, увидела свое лицо, разрушенное годами и страданиями, и удивилась, что оно точно такое, как она себе представляла. По наступившей в спальне тишине Урсула поняла, что начинает смеркаться.
— Простись с Фернандой, — взмолилась она. — Минута примирения дороже целой жизни, прожитой в дружбе.
— Да, пожалуй, уже ни к чему! — ответила Амаранта.
Меме все еще не могла избавиться от мысли об Амаранте, когда на импровизированной сцене снова зажгли свет и началось второе отделение программы. Посредине пьесы, которую она исполняла, кто-то шепнул ей на ухо о случившемся, и концерт прервали. Войдя в дом, Аурелиано Второй вынужден был проталкиваться через толпу, чтобы увидеть тело престарелой девственницы: она лежала некрасивая, бледная, с черной повязкой на руке, завернутая в роскошный саван. Гроб стоял в гостиной возле ящика с почтой.
После девяти ночей поминания Амаранты Урсула слегла и больше уже не вставала. Ее взяла на свое попечение Санта София де ла Пьедад. Носила ей в спальню еду, воду для умывания и рассказывала обо всем, что происходило в Макондо. Аурелиано Второй часто навещал Урсулу и дарил ей разную одежду, она складывала ее возле кровати рядом с самыми необходимыми для каждодневного пользования вещами и скоро сотворила себе на расстоянии протянутой руки целый мир. Ей удалось завоевать любовь маленькой Амаранты Урсулы, которая во всем на нее походила, и она обучила девочку чтению. Никто даже и теперь не догадывался о полной слепоте Урсулы, хотя все уже понимали, что видит она плохо, но ясность ее мыслей, умение обходиться без посторонней помощи заставляли предполагать, что она просто подавлена тяжестью своих ста лет. Свободное время и внутренняя тишина, которыми Урсула располагала в ту пору, давали ей возможность следить за жизнью дома, и она первая заметила молчаливые муки Меме.
— Поди сюда, — сказала Урсула девушке. — А теперь, когда мы с тобой одни, признайся бедной старухе, что с тобой происходит.
Меме со смущенным смешком уклонилась от разговора. Урсула не настаивала, но после того как Меме перестала заходить к ней, подозрения ее усилились.
Урсула знала, что Меме поднимается теперь раньше, чем обычно, и ни минуты не сидит спокойно, пока не наступит час, когда можно уйти из дому, что ночи напролет она ворочается с боку на бок на своей постели в соседней комнате и что ей все время мешает спать летающая по комнате бабочка. Однажды Урсула слышала, как Меме сказала, что идет к отцу, и подивилась недогадливости Фернанды, которая ничего не заподозрила, хотя вскоре после этого пришел Аурелиано Второй и спросил, где дочь. У Меме завелись какие-то секретные дела, неотложные обязательства, тайные заботы — это было совершенно очевидно уже задолго до того вечера, когда Фернанда подняла на ноги весь дом, увидя Меме целующейся с мужчиной в кино.
Всецело поглощенная своими переживаниями, Меме решила, что ее выдала Урсула. На самом деле она сама себя выдала. Уже давно оставляла она за собой цепочку следов, способных возбудить подозрение даже у слепого, и если Фернанде понадобилось так много времени, чтобы обнаружить их, то лишь потому, что она была отвлечена тайными сношениями с невидимыми целителями. Тем не менее и Фернанда в конце концов заметила, что дочь то надолго умолкает, то внезапно вздрагивает, что настроение у нее резко меняется и она стала непокладистой. Фернанда установила за Меме скрытое, но неусыпное наблюдение. Она по-прежнему разрешала дочери выходить с подружками, помогала одеваться для субботних праздников и ни разу не задала нескромного вопроса, который мог бы насторожить девушку. У Фернанды скопилось уже немало доказательств, что Меме занимается совсем не теми делами, которыми собиралась, судя по ее словам, и все же мать не открыла своих подозрений, ожидая решающей улики. Однажды вечером Меме заявила ей, что идет в кино с отцом. Немного погодя Фернанда услышала доносящееся от дома Петры Котес хлопанье праздничных ракет и звуки аккордеона Аурелиано Второго, который нельзя было спутать ни с каким другим аккордеоном. Тогда она оделась, пошла в кино и увидела в полумраке первых рядов партера свою дочь. Потрясенная тем, что подозрения ее подтвердились, Фернанда не успела рассмотреть мужчину, целовавшего Меме, но различила среди свистков и оглушительных взрывов смеха его взволнованный голос. «Прости, любовь моя», — услышала она и тут же, ни слова не сказав, выволокла Меме из зала, с позором протащила ее за руку по многолюдной улице Турков и заперла на ключ в спальне.
На следующий день, в шесть часов, к Фернанде явился визитер, и она узнала его голос. Пришедший был молод и печален, его темные грустные глаза не поразили бы Фернанду так сильно, если бы ей довелось раньше встречать цыган; увидев мечтательное выражение этого лица, любая другая менее жестокосердная женщина поняла бы Меме. На госте был изношенный полотняный костюм и туфли, покрытые растрескавшейся корой из нескольких слоев цинковых белил, свидетельствовавших об отчаянных попытках придать обуви сносный вид, в руке он держал шляпу-канотье, купленную в прошлую субботу. Ему было страшно, как никогда в жизни еще не было и не будет страшно, но держался он с достоинством, не теряя самообладания, и это спасало его от унижения. В нем чувствовалось какое-то врожденное благородство — во всем, кроме рук, грязных, со слоящимися от тяжелой работы ногтями. Тем не менее стоило только Фернанде увидеть этого человека, и она сразу поняла, что имеет дело с мастеровым. Заметила, что он надел свой единственный воскресный костюм и что тело у него под рубашкой пропитано заразой банановой компании. Она не позволила ему рта раскрыть. Не позволила даже войти в дверь, которую через минуту вынуждена была затворить, потому что весь дом наполнился желтыми бабочками.
— Убирайтесь, — сказала она. — Вам нечего делать в порядочном доме.
Его звали Маурисио Бабилонья. Он родился и вырос в Макондо и работал учеником механика в мастерских банановой компании. Меме познакомилась с ним случайно, когда отправилась с Патрицией Браун за автомобилем, чтобы поехать на плантации. Шофер был болен, вести машину поручили Маурисио Бабилонье, и Меме удалось наконец выполнить свое желание — сесть рядом с водителем и рассмотреть всю систему управления. Не в пример штатному шоферу Маурисио Бабилонья наглядно все ей объяснил. Это случилось в ту пору, когда Меме только начала посещать дом сеньора Брауна и когда вождение автомобиля еще считалось делом, недостойным особ женского пола. Поэтому она удовлетворилась теоретическим объяснением и несколько месяцев не встречала Маурисио Бабилонью. Позже она вспомнила, что во время прогулки по плантациям его мужественная красота привлекла ее внимание — не понравились лишь грубые руки — и что потом она обсуждала с Патрицией Браун неприятное впечатление, оставленное его почти надменной самоуверенностью. Как-то в субботу Меме пошла с отцом в кино и снова увидела Маурисио Бабилонью, он был в своем полотняном костюме и сидел неподалеку от них. Девушка заметила, что фильм его интересует мало — он то и дело оборачивается назад поглядеть на нее, не столько для того, чтобы видеть ее, сколько для того, чтобы она знала, что он смотрит. Меме покоробила вульгарность этого приема. После сеанса Маурисио Бабилонья подошел поздороваться с Аурелиано Вторым, и только тогда Меме поняла, что они знакомы, так как Маурисио Бабилонья работал раньше на маленькой электростанции Аурелиано Печального, — к ее отцу он обращался с почтительностью подчиненного. Это открытие избавило Меме от неприязни, которую вызвало в ней его высокомерие. Они не виделись наедине, не обменялись еще ни словом, кроме слов приветствия, как вдруг однажды ночью ей приснилось, что он спасает ее во время кораблекрушения, но она испытывает не чувство благодарности, а злобу. Во сне выходило так, будто она сама предоставила ему желанную возможность, а Меме жаждала другого, не только от Маурисио Бабилоньи, но и от любого мужчины, который ею увлечется. Поэтому ее так и возмутило, что, проснувшись, она не возненавидела Маурисио Бабилонью, а почувствовала непреодолимое желание с ним увидеться. По мере того как проходила неделя, ее беспокойство все возрастало, в субботу оно стало нестерпимым, и когда Маурисио Бабилонья поздоровался с нею в кино, ей пришлось сделать над собой огромное усилие, чтобы он не заметил, что сердце у нее готово выпрыгнуть из груди. Ослепленная счастьем и одновременно гневом, она в первый раз протянула ему руку, и Маурисио Бабилонья в первый раз ее пожал. На какую-то долю секунды Меме раскаялась в своем порыве, но раскаяние тут же превратилось в жестокое удовлетворение, когда она заметила, что его рука тоже влажная и холодная как лед. Ночью Меме стало ясно, что у нее не будет ни минуты покоя, пока она не докажет Маурисио Бабилонье всей тщетности его надежд, и целую неделю она ни о чем больше не могла думать. Она безуспешно изобретала всевозможные уловки, пытаясь вынудить Патрицию Браун пойти с ней за автомобилем. Наконец воспользовалась приездом в Макондо рыжеволосого американца и потащила его в гараж, якобы поглядеть на новые модели машин. Как только Меме увидела Маурисио Бабилонью, она перестала обманывать себя и поняла — все дело в том, что она умирает от желания остаться с ним наедине. И он все понял, едва она появилась в дверях; уверенность в этом рассердила Меме.
— Я пришла посмотреть новые модели, — сказала Меме.
— Что ж, это неплохой предлог, — ответил он.
Меме показалось, будто пламя его высокомерия опалило ее, и она стала лихорадочно искать способ унизить Маурисио Бабилонью. Но он не дал ей времени сделать это. «Не бойтесь, — сказал он, понизив голос. — Не в первый раз женщина сходит с ума из-за мужчины». Она почувствовала себя такой беззащитной, что ушла из гаража, даже не взглянув на новые модели, и всю ночь напролет ворочалась с боку на бок в кровати и плакала от негодования. Рыжий американец, который, по правде говоря, уже начинал ее интересовать, казался ей теперь младенцем в пеленках. Именно тогда она заметила, что желтые бабочки предвещают появление Маурисио Бабилоньи. Она встречала их и раньше, чаще всего в гараже, но думала, что их привлекает туда запах краски. Один раз Меме услышала, как они порхают над ее головой в темноте зрительного зала. Но только когда Маурисио Бабилонья стал преследовать ее, словно привидение, лишь ей одной видимое в толпе людей, Меме сообразила, что желтые бабочки имеют какое-то отношение к нему. На концертах, в кино, в церкви во время мессы Маурисио Бабилонья всегда находился среди публики, и, чтобы обнаружить его, Меме достаточно было отыскать взглядом желтых бабочек. Однажды Аурелиано Второй разворчался, проклиная их надоедливое кружение, и Меме чуть не доверила отцу свою тайну, как она ему обещала когда-то сделать, но инстинкт подсказал ей — на этот раз он не засмеется, как обычно: «Что бы сказала твоя мать, если бы узнала!» Однажды утром, когда Фернанда и Меме подстригали розы, Фернанда вдруг вскрикнула и оттащила дочь в сторону — с того самого места, где стояла Меме, вознеслась в небо Ремедиос Прекрасная. Фернанду испугало трепетание, внезапно наполнившее воздух, и на мгновение ей показалось, что чудо сейчас повторится с ее дочерью. Но это были бабочки. Они появились перед глазами Меме так неожиданно, словно возникли прямо из солнечного света, и сердце у нее екнуло. В ту же минуту в сад вошел Маурисио Бабилонья с пакетом в руках, подарком от Патриции Браун, как он сказал. Усилием воли Меме согнала с лица краску смущения и, изобразив довольно непринужденную улыбку, попросила его положить пакет на перила галереи, так как у нее руки в земле. Фернанда почти не обратила внимания на человека, которого несколько месяцев спустя она выгонит из своего дома, даже не вспомнив, что однажды его уже видела, она заметила только болезненный, желтый цвет его кожи.
— Очень странный человек, — сказала Фернанда. — По лицу видно — он не жилец на этом свете.
Меме решила, что мать все еще не может забыть бабочек. Кончив подрезать розы, она вымыла руки, унесла пакет в спальню и там развернула. В пакете оказалось нечто вроде китайской игрушки — пять коробочек, вставленных одна в другую, в последней из них лежала открытка, на которой кто-то, едва умеющий писать, старательно вывел: «В субботу увидимся в кино». Меме испугалась задним числом: ведь пакет немалое время пролежал в галерее и Фернанда могла поинтересоваться его содержимым. Смелость и изобретательность Маурисио Бабилоньи понравились девушке. Однако ее наивная уверенность в том, что она обязательно придет на свидание, задела ее. Меме знала, что в субботу вечером Аурелиано Второй занят. Но в течение всей недели она испытывала такое мучительное беспокойство, что в субботу уговорила отца отвести ее в кино, а после сеанса прийти за ней. Пока лампы в зале еще горели, над ее головой, не переставая, кружились ночные бабочки. Потом это произошло. Огни погасли, и рядом с ней сел Маурисио Бабилонья. У Меме было такое чувство, словно она беспомощно бьется в страшной трясине и спасти ее может, как это случилось во сне, только этот пропахший машинным маслом человек, еле различимый в темноте зала.
— Если бы вы не пришли, — сказал он, — вы бы меня никогда больше не увидели.
Меме ощутила на своем колене тяжесть его руки и поняла: с этого мгновения они оба уже не беззащитны.
— Что меня в тебе возмущает, — улыбнулась она, — так это твоя манера всегда говорить как раз то, что не следует говорить.
Она влюбилась в него до безумия. Потеряла сон и аппетит и так глубоко погрузилась в одиночество, что даже отец стал для нее помехой. Чтобы сбить с толку Фернанду, она сочинила длинный и очень запутанный список разных приглашений и дел, забросила своих подруг и перешагивала через любые условности, лишь бы только повидаться с Маурисио Бабилоньей — все равно где и в какое время. Сначала ей не нравилась его грубость. Когда они в первый раз остались одни на пустыре за гаражом, он безжалостно довел ее до какого-то животного состояния, совершенно истощившего ее силы. Позже Меме поняла, что это тоже вид ласки, тогда она совсем потеряла покой и стала жить только своим любимым, мучимая страстным желанием снова и снова погружаться в сводящий с ума запах машинного масла и жавеля. Незадолго до смерти Амаранты Меме вдруг на короткое время обрела ясность ума и затрепетала от неуверенности в будущем. Тогда она услышала об одной женщине, гадающей на картах, и тайком пошла к ней. Это была Пилар Тернера. Увидев Меме, она сразу же поняла скрытые причины, которые привели девушку в ее комнату. «Садись, — сказала Пилар Тернера, — мне не нужны карты, чтобы предсказать судьбу одной из Буэндиа». Меме не знала и так никогда и не узнала, что столетняя пифия приходится ей прабабкой. Да она и не поверила бы этому, выслушав предельно откровенные объяснения Пилар Тернеры, которая внушала ей, что мучительное любовное томление может быть успокоено лишь в постели. Такой же точки зрения придерживался Маурисио Бабилонья, но Меме не хотела верить ему, в глубине души она считала, что он говорит так, потому что невежествен, как всякий мастеровой. Она думала тогда, что одна разновидность любви уничтожает другую ее разновидность, ибо человек в силу своей природы, насытив голод, теряет интерес к еде. Пилар Тернера не только рассеяла заблуждение Меме, но предложила к ее услугам старую веревочную кровать, где зачала Аркадио, деда Меме, а потом Аурелиано Хосе. Кроме того, она научила Меме, как предупредить нежелательную беременность с помощью горчичных ванн, и дала ей рецепты напитков, которые, если уж несчастье случится, помогут избавиться от всего — «даже от угрызений совести». После этого разговора Меме ощутила такой же прилив мужества, как в день пьянки с подружками. Смерть Амаранты, однако, вынудила ее отложить исполнение задуманного. Пока длились девять поминальных ночей, она ни на минуту не расставалась с Маурисио Бабилоньей, который бродил среди толпившихся в доме людей. Потом начался долгий траур с его обязательным затворничеством, и влюбленным пришлось на время разлучиться. Это были дни, полные такого внутреннего волнения, таких безудержных томлений и таких подавленных порывов, что в первый же вечер, когда Меме удалось выйти из дому, она отправилась прямо к Пилар Тернере. Она отдалась Маурисио Бабилонье без сопротивления, без стыда, без ломанья, проявив столь несомненную одаренность и столь мудрую интуицию, что более подозрительный мужчина мог бы спутать их с самой настоящей опытностью. Они любили друг друга дважды в неделю около трех месяцев, защищенные невольным сообщничеством Аурелиано Второго, который простодушно подтверждал придуманные дочерью алиби, желая освободить ее от материнского ига. В тот вечер, когда Фернанда захватила врасплох в кино Меме и Маурисио Бабилонью, Аурелиано Второй почувствовал угрызения совести и пришел к дочери в спальню, где ее заперли, уверенный, что Меме станет легче, если она изольет перед ним душу, как обещала это сделать. Но Меме отрицала все. Она была так уверена в себе, так ц